Поздравления с днем педиатра своими словами

Поздравления с днем педиатра своими словами

Поздравления с днем педиатра своими словами

Поздравления с днем педиатра своими словами

Поздравления с днем педиатра своими словами





Орхан Памук

Музей невинности

Посвящается Рюйе

Они были столь чисты, что считали бедность грехом, который им простят, стоит только заработать денег.

Из записной книжки Джеляля Салика

Если бы некто, во время сна, побывал в Раю и дали б ему цветок в доказательство, что воистину душа его там очутилась, что молвил бы он, пробудившись и узрев цветок в руке своей?

Из черновиков Самуюэла Тэйлора Колриджа

Я рассматривал её вещицы на туалетном столике: украшения, баночки, безделушки. Прикасался к ним, брал, подносил к глазам. Подержал в руке её крохотные часики. Заглянул в платяной шкаф. Её одежда, её платья... Вещи, дополняющие каждую женщину, навеяли мне чувство невероятного одиночества и боли, и мне захотелось, чтобы она оказалась рядом.

Из черновиков Ахмета Хамди Танпынара

1 Счастливейший миг моей жизни

Если бы знать, что тот день окажется счастливейшим в моей жизни. А если бы даже я и осознал это, смог ли бы удержать свое счастье, чтобы потом все обернулось иначе? Думаю, да. Скажи мне кто-нибудь, что никогда больше оно не повторится, не упустил его. Мгновения счастья, исполненные золотым сиянием света, подарили всему моему существу чувство глубокого покоя. Вероятно, они длились несколько секунд, но тогда мне думалось, что нет им числа.

Это случилось в воскресный день 12 мая 1975 года. Часы отмерили без четверти три. На какой-то миг показалось, что земля избавилась от времени и силы притяжения, а мы стряхнули угрызения совести, освободились от раскаяния, боязни возмездия и сознания греха.

Плечо Фюсун было влажным от жары и страсти. Я поцеловал его, и, обняв её сзади, нежно проник в неё, легонько кусая ей мочку левого уха. Вдруг сережка Фюсун, в виде заглавной буквы её имени, выскользнула из мочки, на миг будто воспарила в воздухе и упала на голубую простыню. Но нас так захватило счастье страсти, что мы совершенно не заметили ту сережку и продолжили целоваться.

За окном сияло солнце, какое бывает в Стамбуле только весной. На улице день ото дня становилось все теплеё, хотя в домах и в тени деревьев еще чувствовалась зимняя прохлада. Такая же прохлада исходила и от пропахшего старьем матраса, на котором мы нежились, беспечно позабыв обо всем на свете. Из открытой балконной двери подул весенний ветер, принесший в комнату ароматы моря и липы. Он поднял тюлевую занавеску и медленно опустил её на нас, от чего мы оба вздрогнули.

Из окон крохотной комнаты на втором этаже, в которой стояла кровать, нам было видно мальчишек, гонявших мяч во дворе, согретом первым весенним солнцем. Они яростно бранились, и мы, заметив, что сами повторяем те же бесстыдные слова, на мгновение остановились и, посмотрев друг на друга, рассмеялись. Но наше счастье было таким огромным, таким безмерным, что мы тут же забыли о забавной шутке, которую принесла нам с улицы жизнь, как забыли и об этой сережке.

На следующий день Фюсун сообщила мне, что не может найти свою именную сережку. Признаться, я заметил её в складках голубых простыней, но, вместо того чтобы положить на видное место, повинуясь какому-то внутреннему голосу, опустил её в правый карман пиджака. Когда Фюсун сказала о пропаже, я засунул руку в карман висевшего на стуле пиджака: «Дорогая моя, вот она!» Однако сережка исчезла. Неожиданно меня сковало предчувствие надвигающейся беды, но память поспешила на помощь: с утра было жарко и я надел другой пиджак. «Она, наверное, осталась в нем».

— Пожалуйста, принеси завтра обязательно, только не забудь, эта сережка очень дорога мне, — серьезно сказала Фюсун, чьи бездонные глаза стали еще темнеё.

— Хорошо.

Фюсун недавно исполнилось восемнадцать лет. Она была моей дальней и бедной родственницей, троюродной сестрой, о существовании которой еще две недели назад я даже не вспоминал. Мне же стукнуло тридцать. У меня вскоре намечалась свадьба с Сибель, с которой, по единодушному мнению стамбульского света, мы составляли прекрасную пару.

2 Бутик «Шанзелизе»

Случайные события, которым предстояло повлиять на мою жизнь, начались с того, что за две недели до описанного майского дня мы с Сибель увидели в витрине одного дорогого магазина сумку известной тогда марки «Женни Колон». Обнявшись, мы шли с моей невестой по проспекту Валиконак, наслаждаясь прохладой теплого весеннего вечера, немного хмельные и совершенно счастливые. За ужином в дорогом ресторане «Фойе», недавно открывшемся в нашем районе, самом фешенебельном в Стамбуле, Нишанташи, мы подробно рассказывали моим родителям о том, как идет подготовка к нашей помолвке. Её назначили на середину июня, специально ради Нурджихан, подруги Сибель по стамбульскому лицею «Нотр Дам де Сион», с которой они вместе учились в Париже. У самой дорогой и модной портнихи Стамбула, Ипек Исмет, Сибель давно сшила себе платье к помолвке. Тем вечером они с моей матерью обсуждали, как прикрепить к платью жемчуг, который мать собиралась подарить невестке. Мой будущий тесть часто говорил, что помолвка его единственной дочери должна по пышности не уступать настоящей свадьбе, и такие слова очень нравились моей матери. Отец тоже радовался, что женой его сына станет такая умница, как Сибель, ведь она училась в Сорбонне. В те времена во всех богатых и знатных стамбульских семьях было принято говорить, что дочь училась в Сорбонне, если она что-то когда-то изучала в Париже.

После ужина я повел Сибель домой. Нежно обнимая её за крепкие плечи, с гордостью думал о том, как же мне повезло и как я счастлив. И вдруг Сибель воскликнула: «Ах, какая сумка!» Хотя от вина немного плыло в глазах, я сразу запомнил и сумку на витрине, и магазин, а на следующий день отправился её покупать. Я никогда не охотился за женщинами, никогда не стремилcя понравиться им во что бы то ни стало, осыпая избранниц изящными подарками и при каждом удобном случае посылая букеты. Хотя в глубине души, наверное, и мечтал стать столь утонченным ухажером.

Надо сказать, что в те годы богатые и европеизированные стамбульские домохозяйки, скучавшие от безделья в роскошных особняках Шишли, Нишанташи или Бебека, открывали не картинные галереи, как сейчас, а магазины модной одежды для таких же богатых и скучающих домохозяек, как сами. Там торговали до смешного дорогими вещами, сшитыми турецкими портнихами по картинкам из французских журналов вроде «ELLE» и «Vogue», а также безделушками и аксессуарами, часто поддельными, которые скупались по дешевке в Париже или Милане и в огромных чемоданах привозились в Турцию. Много лет спустя я разыскал владелицу модного магазина, в витрине которого Сибель заметила в тот вечер сумку. Шенай-ханым напомнила мне, что она, оказывается, тоже, как и Фюсун, наша дальняя родственница по материнской линии. Без лишних вопросов о причинах столь чрезмерного интереса ко всем старым вещам, связанным с «Шанзелизе» и Фюсун, она отдала мне все предметы, которые сохранились у неё от магазина, вплоть до вывески, и мне подумалось, что многие минуты пережитого бывают запечатлены в памяти гораздо большего числа людей, чем мы можем себе представить.

Около полудня следующего дня я открыл дверь «Шанзелизе», и маленький бронзовый колокольчик, в форме верблюда, двумя молоточками возвестил о моем приходе, издав тихий звон, от которого сердце у меня колотится быстрее до сих пор. Стоял жаркий весенний полдень, а в магазине царил прохладный полумрак. Сначала я решил, что здесь никого нет. Только потом заметил Фюсун. Глаза еще привыкали к темноте, когда меня вдруг будто жаром обдало.

— Здравствуйте, — сказал я. — Хочу купить сумку с витрины, — и подумал: «Какая красивая девушка! Невероятно красивая!»

— Кремового цвета, «Женни Колон»? Наши взгляды встретились.

— Ту, что на манекене, — пробормотал я как во сне.

— Понятно, — улыбнулась она и направилась к витрине. Одним движением сняла с левой ноги желтую туфельку на высоком каблуке и, шагнув босой ногой с ярко-красными ногтями в витрину, потянулась к манекену. Я посмотрел на брошенную туфельку, а потом на длинные, стройные ноги Фюсун. Было только начало мая, но её длинные и стройные ноги уже покрывал легкий загар. Коротенькая желтая кружевная юбка на молнии, в мелкий цветочек, казалась от этого еще короче.

Она взяла сумку, слезла с витрины, надела туфельку, подошла к прилавку и, расстегнув длинными ловкими пальцами молнию основного отделения (внутри лежала калька кремового цвета), с весьма серьезным и даже таинственным видом продемонстрировала еще два отделения поменьше (там было пусто) и скрытый карман, из которого показались листок бумаги с надписью «Женни Колон» и инструкция по уходу. Мы опять посмотрели друг на друга.

— Здравствуй, Фюсун. Ты меня не узнала? Как ты выросла!

— Нет, Кемаль-бей, я узнала вас сразу, но подумала, что вы меня не помните, и решила не беспокоить вас напоминанием.

Воцарилось молчание. Я опять заглянул в сумку, которую она только что так тщательно мне показывала. Что-то в этой девушке взволновало меня: то ли её красота, то ли слишком короткая по тем временам юбка, и я чувствовал неловкость.

— Э-э-э... чем ты занимаешься?

— Готовлюсь к поступлению в университет. Сюда вот хожу каждый день. Знакомлюсь здесь с разными интересными людьми.

— Понятно. Сколько за сумку?

Насупившись, она посмотрела на небольшую этикетку, на которой от руки было выведено: «Тысяча пятьсот лир». (В те времена это равнялось полугодовой зарплате любого молодого специалиста.)

— Я уверена, Шенай-ханым с радостью сделает вам скидку. Но сейчас она ушла домой на обед. После обеда она ложится поспать, и звонить нельзя. А вот если вы зайдете вечером...

— Не важно, — перебил я и величественным движением, которое впоследствии Фюсун часто будет комично изображать во время наших тайных встреч, вытащил из заднего кармана брюк бумажник и пересчитал влажные купюры.

Фюсун старательно, но неумело завернула сумку в бумагу и положила в пакет. Пока она упаковывала, мы оба молчали, однако ей доставляло удовольствие, что я любуюсь её длинными руками, её золотистой кожей, ловкими, изящными движениями. Она вежливо протянула мне пакет, и я поблагодарил её. «Передавай привет тете Несибе и своему отцу». (На мгновение имя Тарык-бея вылетело у меня из головы.) Потом я еще больше смутился, потому что вдруг представил, как обнимаю Фюсун и целую её в губы, и быстро направился к двери. Фантазия показалась мне дурацкой, да и Фюсун вовсе не такой уж и красавицей.

Колокольчик на двери звякнул опять, и я услышал, как где-то внутри магазина отозвалась трелью канарейка. На улице мне стало спокойнее. Я был доволен, что купил подарок своей любимой Сибель, и решил раз и навсегда забыть про Фюсун и её магазин.

3 Дальние родственники

Но сохранить встречу с Фюсун в тайне мне не удалось. За ужином я рассказал матери о сумке, внезапно добавив, что встретил нашу дальнюю родственницу.

— Ах да, Фюсун, дочь Несибе?! Она работает тут неподалеку, в магазине у Шенай. Вот бедная девочка! — вздохнула мать. — Они теперь уж и на праздники к нам носу не кажут. Все конкурс красоты! Всегда говорила: дурное тем же и оборачивается! Когда хожу мимо её магазина, даже здороваться не хочется с бедняжкой! А ведь ребенком я так её любила! Раньше ведь Несибе шила мне платья, вот дочку с собой и брала. Пока примерка, то да се, Фюсун с вашими игрушками возилась. Подумать только... И ведь какой строгой была мать Несибе, ваша покойная тетя Михривер!

— Кем они нам приходятся?

Отец смотрел телевизор и не слушал нас, так что мама (её зовут Веджихе), не скрывая гордости, в деталях поведала о родственных хитросплетениях. Когда её отцу (то есть моему дедушке Этхему Кемалю), родившемуся в один год с Ататюрком (основателем Республики) и ходившему с ним в одну и ту же начальную школу, мектеб Шемси-эфенди(что подтверждала одна старинная фотография, найденная мною много лет спустя), исполнилось всего-навсего двадцать два года (а происходило это за много лет до свадьбы с бабушкой), он поспешно женился. Избранница его — юное создание, родом из Боснии, — и приходилась прабабушкой Фюсун. Она погибла во время Балканской войны, при эвакуации гражданского населения из Эдирне. У несчастной не было детей от Этхема Кемаля, но до него она уже побывала замужем за одним нищим шейхом, за которого её отдали совсем ребенком, «чуть ли не в младенческом возрасте», как выразилась мама, и от этого брака у неё родилась дочь Михривер. Тетю Михривер (бабушку Фюсун) воспитывали какие-то посторонние люди, но она и её дочь Несибе (мать Фюсун) почему-то считались нашими дальними родственницами. Мать требовала, чтобы мы называли их «тетями». Жили они неподалеку от мечети Тешвикие, в одном маленьком переулке.

Но внезапно отношения между нашими семьями испортились, мать держалась подчеркнуто холодно во время их ежегодных праздничных визитов, и они перестали у нас появляться. Причиной отчуждения оказалась именно Фюсун. Два года назад — тогда ей только-только исполнилось шестнадцать лет и она была ученицей женского лицея Нишанташи — Фюсун приняла участие в городском конкурсе красоты. Тетя Несибе не только не воспротивилась столь смелому шагу дочери, но и, как впоследствии нам рассказали, якобы даже поощряла её. Мать почувствовала себя глубоко оскорбленной, что тетя Несибе, которую она некогда любила точно младшую сестру (разница в возрасте составляла у них двадцать лет) и которой покровительствовала, нисколько не смущается и даже гордится таким позором.

Но и тетя Несибе очень любила и уважала мать. В молодости, не имея богатых клиенток, она, заручившись рекомендациями моей матери, начала обшивать многих состоятельных дам.

— Они были невероятно бедны, когда Несибе занялась шитьем, — вспомнила мать. И тут же добавила: — Но разве только они? Все, все без исключения...

В те годы мать советовала тетю Несибе своим подругам как «очень хорошего человека и отменную портниху» и раз в год (а то и два) приглашала её к нам сшить платье к чьей-нибудь свадьбе.

У нас я встречал её редко, так как почти все время проводил в школе. Однажды, в конце лета 1957 года, мать пригласила Несибе к нам на дачу в Суадие: ей срочно понадобилось сшить платье к свадьбе друзей. До глубокой ночи мать и Несибе, смеясь и подшучивая друг над другом, точно нежно любящие сестры, колдовали над швейной машинкой «Зингер», уединившись в маленькую дальнюю комнатку на втором этаже. Оттуда из окон, через просвет листьев пальм, виднелись море, лодки, катера и мальчишки, нырявшие с пристани. И я помню, как обе они, обложившись ножницами, булавками, сантиметрами, наперстками, обрезками ткани и кружев из швейной коробки Несибе с классическими видами Стамбула, жаловались на жару, на комаров и сетовали, что не успевают закончить к сроку. Помню, как повар Бекри постоянно носил в ту маленькую душную комнату стаканы с лимонадом, потому что двадцатилетней Несибе, ждавшей ребенка, постоянно хотелось кислинки, а мама за обедом всегда говорила повару — наполовину в шутку, наполовину всерьез: «Беременной женщине нужно давать все, что ей хочется, иначе ребенок получится некрасивый!» — и я с интересом смотрел на распухший живот тети Несибе.

— Несибе все скрыла от мужа и отправила дочку на конкурс, прибавив ей лет, — раздраженно сказала мать, еще больше сердясь. — Хвала Аллаху, девочка не победила, и это спасло их семью от позора. Узнали бы в школе, точно выгнали бы... А теперь она уже закончила лицей, хотя вряд ли толком чему-то научилась. Все знают, что за девушки участвуют в такого рода конкурсах и как потом складывается их жизнь. Она хотя бы с тобой прилично себя вела?

Мама намекала на то, что Фюсун наверняка встречается с мужчинами. Похожую сплетню я впервые услышал от помешанных на девчонках приятелей по Нишанташи, когда фотография Фюсун появилась в газете «Миллийет» среди фотографий победительниц конкурса. Но столь постыдная тема была мне и тогда совершенно не интересна.

Воцарилось молчание, и мама вдруг, подняв указательный палец, назидательно произнесла:

— Будь осторожен! У тебя скоро помолвка с замечательной и очень красивой девушкой! Лучше покажи мне сумку, которую ты ей купил. Мюмтаз! [Гак зовут моего отца.) Смотри, Кемаль купил Сибель сумку!

— В самом деле? — с интересом в голосе спросил отец. На его лице проявилось выражение искренней радости, будто он хорошенько разглядел подарок и рад, что его сын с любимой невестой счастливы. Но так и не оторвал глаз от телевизора.

4 Любовь в директорском кабинете

В телевизоре, от которого не мог оторвать глаз отец, мелкала реклама «первого турецкого лимонада „Мель-тем" с соком спелых фруктов». Его вся Турция получала с фабрики моего приятеля Заима. Я пригляделся, ролик получился что надо. Отец Заима тоже был фабрикантом, которому, как и моему отцу, удалось приумножить свое состояние за последние десять лет, поэтому Заим с легкостью затевал новые, смелые дела. Я радовался, что моему другу везет в том, над чем и мне приходилось поломать голову.

Я некоторое время жил в Америке. Изучал там в университете азы управления предприятием, потом вернулся обратно. Отслужил в армии, и отец пожелал, чтобы я, как и старший брат, занялся делами фабрики и создававшихся вновь предприятий. Так вьшшо, что я стал генеральным директором одной из созданных нами фирм, «Сат-Сат», занимавшейся продажей и экспортом текстиля. Контора находилась недалеко от дома, в Харбие. Бюджеты её постоянно разрастались, как и увеличивались доходы, но не благодаря моим директорским усилиям, а в результате ловких бухгалтерских комбинаций, позволявших переводить прибыль фабрики и иных предприятий в «Сат-Сат». Днями напролет я общался с моими опытными трудолюбивыми подчиненными — сотрудниками, бывшими на лет двадцать-тридцать старше меня, и сотрудницами, обладавшими внушительным бюстом и годившимися мне в матери. Поскольку директорское кресло мне досталось по настоянию отца, основная моя обязанность заключалась в том, чтобы учиться у подчиненных всем тонкостям дела.

Сибель, с которой мы собирались обручиться, приходила ко мне по вечерам на работу, и, после того как старое здание конторы, дрожавшее от каждого проскользнувшего мимо утомленного автобуса или троллейбуса — а их проезжало немало, — покидал последний человек, мы занимались любовью в моем — директорском — кабинете. Хотя Сибель считала себя «современной» девушкой, набравшись в Европе феминистских идей о правах женщин, иногда она говорила: «Давай перестанем встречаться здесь, я чувствую себя секретаршей!» Видимо, её мнение о секретаршах не очень отличалось от расхожего, какого придерживалась, например, моя мать. Когда на кожаном диване у меня в кабинете мы с ней предавались любви, я ощущал некоторую её сдержанность, но чувствовал, что причина этой сдержанности крылась в типичной боязни турецких девушек начинать интимную жизнь до замужества.

В те годы молодые представительницы богатых европеизированных семейств, поучившись в Европе, изредка нарушали запрет, связанный с девственностью, и отдавались своим возлюбленным. Сибель гордилась, что она из таких «передовых» и «смелых» девушек, поскольку сблизилась со мной одиннадцать месяцев назад. (Мы встречались уже порядочно времени, и явно пришла пора пожениться!)

Признаться, сейчас, по прошествии стольких лет, мне не хотелось бы преувеличивать смелость моей невесты, как и умалять силу общественных устоев, давивших на женщин. Ведь Сибель отдалась страсти только тогда, когда поняла, что «может мне доверять», то есть убедившись сполна в серьезности моих намерений — в том, что я на ней женюсь. А так как я считал себя человеком ответственным и честным, я действительно собирался взять в жены Сибель, чего мне и правда очень хотелось. Но даже если б вдруг у меня появилось желание дать деру, общество не позволило бы мне бросить её, потому что девушка «подарила мне свою невинность». Бремя ответственности несколько омрачало другое чувство, связывавшее нас: обманчивую иллюзию, что мы — «свободны и современны», поскольку занимаемся любовью до свадьбы.

Неловкость я испытывал, когда замечал тревожные намеки Сибель на то, что нам давно пора пожениться. Но бывали и минуты безоглядного, беспечного счастья. Помню, как однажды, обняв её в полумраке кабинета и слушая доносившийся снаружи шум автобусов и машин с проспекта Халаскяр-гази, я думал, что мне повезло и теперь до конца дней моих будет только это чувство.

5 Ресторан «Фойе»

Иллюстрированное меню, рекламку, фирменные спички и салфетку ресторана «Фойе», которые составили дорогие моему сердцу предметы музея любви, я раздобыл спустя много лет. Ресторан этот, устроенный на французский манер, едва открывшись, вскоре превратился в излюбленное место встречи состоятельных людей из богатых районов Стамбула: Бейоглу, Шишли и Нишанташи. (Их газетчики в колонках светских сплетен насмешливо именовали «сосьетэ».) Владельцы роскошных, в европейском духе, ресторанов не стремились давать им громкие и торжественые названия, вроде «Амбассадор», «Мажестик» или «Роял», а скромно нарекали «Кулисами», «Лестницами» или «Фойе». Эти названия, навевавшие нечто европейское, в то же время напоминали, что находимся мы лишь на окраине Запада, в Стамбуле. Прошло время, и новое поколение богачей снова предпочло домашнюю еду, какую готовили их матери. И сразу повсюду появились «Караван-сараи», «Султаны», «Паши» и «Визири», где традиционная еда соединялась с типично восточной помпезностью, а все «Фойе» и «Кулисы» забылись и быстро исчезли.

Вечером того дня, когда я купил сумку, за ужином в «Фойе» я предложил Сибель:

— Давай встречаться в маминой старой квартире, в «Доме милосердия»? Может, так будет лучше? Там вид из окон на красивый сад.

— Ты что, торопишься, боишься до свадьбы не успеть, пока мы не переедем в наш собственный дом? — улыбнулась Сибель.

— Нет, дорогая, не тороплюсь.

— Не хочу больше встречаться с тобой тайком, будто я твоя любовница и в чем-то виновата.

— Ты права...

— Откуда тебе вдруг пришло в голову такое?

— Забудь. — я поспешил сменить тему.

Вокруг гудела веселая толпа посетителей «Фойе». Я вытащил пакет с подарком.

— Что это? — удивилась Сибель.

— Сюрприз! Открой, посмотри.

— Ой, подарок! — Детская радость, засиявшая на её лице, когда она брала у меня пакет, сменилась выражением недоумения, когда Сибель вытащила сумку, а потом уступила место разочарованию, которое она попыталась скрыть.

— Помнишь, — поспешно объяснил я, — вчера ты увидела её в витрине.

— Спасибо. Ты очень внимателен.

— Рад, что тебе понравилось. Эта сумка к помолвке.

— К сожалению, я давно решила, что возьму на помолвку, — ответила Сибель. — Не обижайся! Ты такой заботливый, и подарок чудесный... Только вот... Я все равно не взяла бы эту сумку, потому что она — подделка!

— Как это?

— Это не настоящая «Женни Колон», милый мой Кемаль...

— Откуда ты знаешь?

— По всему видно, милый. Смотри, как пришит лейбл. А теперь посмотри на настоящую сумку «Женни Колон», которую я купила в Париже, — видишь, какая строчка! «Женни Колон» не напрасно считается самой дорогой маркой во всем мире, а не только во Франции. У подлинной никогда не будет таких дешевых ниток...

Глядя на швы настоящей сумки, я начал раздражаться, оттого что моя будущая жена выговаривала мне все это с видом торжествующего победителя. Иногда Сибель ощущала неловкость, что она — дочь потомственного дипломата, который спустил до нитки все состояние и земли, доставшиеся в наследство от дедушки-паши. Поддаваясь подобным чувствам, она принималась рассказывать, что её бабушка по отцу играет на пианино, а дедушка выступал соратником Ата-тюрка во время Освободительной войны или что её дед по матери был приближенным Абдул-Хамида. Мне она очень нравилась в эти мгновения, и я привязывался к ней еще больше. Что касается нашего семейства — Басмаджи, то мы разбогатели в начале 1970-х годов, когда возросли объемы производства и экспорта турецкого текстиля, население Стамбула увеличилось в три раза, а цены на землю в городе и особенно в нашем районе поднялись в несколько раз. Хотя, как явствовало из самой фамилии Басмаджи, уже три поколения в нашей семье занимались текстилем. Однако, несмотря на результаты славного труда предков, меня раздосадовала допущенная оплошность: дорогая сумка оказалась явной подделкой.

Сибель погладила меня по руке и спросила:

— Сколько ты заплатил за неё?

— Полторы тысячи лир, — я не смог соврать. — Если тебе она не подходит, завтра поменяю.

— Не надо, дорогой мой, лучше попроси вернуть деньги. Ведь тебя здорово надули.

— Хозяйка магазина — Шенай-ханым, наша дальняя родственница! — возмущенно сказал я, изображая негодование, и принялся опять рассматривать сумку изнутри.

Сибель взяла её у меня из рук. «Милый, ты такой грамотный, такой умный, такой образованный, но совершенно не знаешь, на какой обман способны женщины», — умиленно улыбнулась она.

6 Слезы Фюсун

На следующий день я вновь направился в бутик «Шанзелизе» с тем же пакетом в руках. Опять зазвенел колокольчик и передо мной открылся прохладный полумрак магазина. Внутри царила таинственная тишина, и я подумал, что тут нет ни души, как вдруг раздались канареечные трели. На ширме, стоявшей за огромным цикламеном, показалась тень Фюсун, помогавшей какой-то полной клиентке выбирать наряды. Теперь на ней была прелестная блузка в цветочек — гиацинты, васильки и мелкие листики, — которая очень ей шла. Завидев меня, она мило улыбнулась.

— Ты, наверное, занята, — показал я взглядом в сторону примерочной.

— Подождите минуточку, — загадочно улыбнулась она, словно собираясь поведать старому клиенту все секреты магазина.

Канарейка прыгала по клетке, я засмотрелся на модные журналы и всякие европейские вещицы, но ничто не увлекало меня. Смятение чувств не давало покоя: мне казалось, будто я знаю эту девушку очень давно и так же хорошо, как себя. Я вдруг вспомнил, что в детстве у нас обоих были темные вьющиеся волосы, а когда мы подросли, они и у меня, и Фюсун распрямились. На миг мне даже почудилось, что я мог бы вполне заменить её. Шелковая блузка прекрасно подчеркивала нежный тон кожи Фюсун и светлые пряди её крашеных волос. Сердце зацарапало от боли, когда я вспомнил, как мои приятели называли её «штучка из Плейбоя». Неужели она встречалась с кем-то из них? «Отдай сумку, забери деньги и уходи. У тебя скоро помолвка», — велел я себе. И посмотрел из окна на улицу, в сторону площади Нишанташи, но вскоре на стекле появилось, словно призрак, отражение Фюсун.

Когда полная дама, долго мерявшая платья, ушла, тяжко вздыхая, так ничего и не купив, Фюсун принялась раскладывать наряды по местам. «Вчера вечером я видела вас обоих на улице», — сказала она, нежно улыбаясь. Тут я разглядел, что её соблазнительные губы оттенены светлой розовой помадой. Явно простой, дешевой, но смотревшейся превосходно.

— Когда же это ты нас видела? — спросил я.

— Под вечер. Вы были с Сибель-ханым, а я шла по противоположной стороне. Вы собирались ужинать?

— Да.

— Вы такая красивая пара! — опять улыбнулась она с видом старушки, устроившей счастье молодых.

Я не спросил, откуда она знает Сибель. «Тогда у нас к тебе маленькая просьба, — и вытащил сумку. — Я хочу её вернуть». Но тут же ощутил стыд и волнение.

— Конечно, давайте поменяем. Я подберу вам какие-нибудь перчатки или хотите эту шляпку? Её только что привезли из Парижа. Что, Сибель-ханым сумка не понравилась?

— Не надо менять, — произнес я смущенно. — Мне хотелось бы получить деньги обратно.

— Почему? — спросила она.

— Потому что эта сумка — не настоящая «Женни Колон», а подделка, — прошептал я.

На её лице появилась растерянность, даже страх.

— Как это?

— Я в этом не разбираюсь, — отчаянно выдавил я из себя.

— Не может быть! Мы порядочные люди! — резко произнесла она. — Вам деньги вернуть прямо сейчас?

— Да!

Её лицо исказилось от боли и стыда. «Господи, — подумал я, — почему мне в голову не пришло просто выкинуть эту сумку, а Сибель сказать, что деньги возвращены?»

— Послушайте, — попытался я исправить ситуацию. — вы или Шенай-ханым тут вовсе ни при чем. Просто мы, турки, слишком быстро учимся копировать модные европейские штучки. Мне лично важно только, чтобы сумка была удобной и красивой. А какой она марки, кто её сделал — без разницы.

Однако мои слова прозвучали неубедительно.

— Подождите, сейчас я верну вам ваши деньги, — сухо сказала Фюсун.

Стыдясь своей грубости и смущенно уставившись перед собой, я замолчал. Но тут, несмотря на всю тяжесть моего постыдного положения, заметил, что Фюсун не может выполнить обещанное. Она растерянно смотрела на кассу, точно на лампу с джинном, и не подходила к ней. Потом лицо её внезапно покраснело и из глаз покатились слезы. Я приблизился к ней.

Она тихонько плакала. Не могу вспомнить, как вышло, что я обнял её. А она стояла, прижавшись головой к моей груди, и всхлипывала. «Извини, Фюсун, — шептал я, гладя её мягкие волосы, её лоб. — Пожалуйста, забудь обо всем. Это же всего-навсего сумка».

Она глубоко вздохнула, как ребенок, и заплакала еще сильней. У меня закружилась голова от того, что я касаюсь её длинных изящных рук, ощущаю упругую грудь, что стою и обнимаю Фюсун. Меня снова окатило такое чувство, будто мы всегда были близки. Наверное, я сам усиливал его, потому что хотел не замечать желание, поднимавшееся во мне при каждом прикосновении к ней. В тот момент она оставалась милой сестричкой, грустной и красивой, которую нужно утешить. В какой-то миг мне почудилось, что наши тела словно отражения друг друга: эти длинные руки, стройные ноги, хрупкие плечи... Если бы я был девушкой, да еще и моложе на двенадцать лет, мое тело оказалось бы точь-в-точь таким же. «Не из-за чего расстраиваться», — приговаривал я, гладя длинные светлые волосы.

— Я не могу сейчас открыть кассу и отдать вам деньги, — сумела наконец проговорить она. — Шенай-ханым, уходя на обед, закрывает кассу на ключ, а ключ уносит с собой. Это всегда меня задевало. — Она опять заплакала, прижавшись головой к моей груди. Я продолжал медленно, нежно гладить её прекрасные волосы. — Я работаю здесь, чтобы знакомиться с людьми, чтобы интересно проводить время, а не ради денег, — продолжала всхлипывать Фюсун.

— Люди и из-за денег работают, — не подумав, подправил я.

— Да уж, — вздохнула она с видом обиженного ребенка. — У меня отец на пенсии, бывший учитель... Две недели назад мне исполнилось восемнадцать лет, и я решила перестать быть для родителей обузой.

Змей страсти все выше поднимал во мне коварную голову, и я, испугавшись, убрал руку от её волос. Она сразу это почувствовала, сделала над собой усилие успокоиться, и мы отошли друг от друга.

— Пожалуйста, не говорите никому, что я плакала, — попросила она, промакивая платком глаза.

— Обещаю, Фюсун, — улыбнулся я. — Клянусь, это будет нашей общей тайной!

Она посмотрела на меня, будто удостоверяясь в истинности моих слов.

— Пусть сумка останется здесь, — предложил я. — А за деньгами приду потом.

— Конечно, оставляйте, только сами за деньгами не приходите, — умоляюще сказала Фюсун. — Шенай-ханым замучает вас, будет твердить, что сумка не поддельная.

— Тогда давай на что-нибудь поменяем, — меня устроил бы теперь любой вариант.

— Нет, я не согласна, — она, как обидчивая школьница, упрямо отвергла мое предложение.

— Да ладно тебе, это не важно...

— Для меня важно, — гордо возразила Фюсун. — Когда Шенай-ханым вернется, я сама заберу у неё деньги.

— Не хочу, чтобы тебе попало от неё, — я не сдавался.

— Ничего. Справлюсь, — улыбка озарила её розовым светом. — Скажу, что у Сибель-ханым уже есть точно такая сумка, поэтому вы её и вернули. Идет?

— Хорошая мысль, — согласился я. — Тоже скажу это Шенай-ханым.

— Нет, вы ей, пожалуйста, ничего не говорите. Она сразу начнет вас расспрашивать. И в магазин больше не приходите. Я оставлю эти деньги тете Веджихе.

— Ой, ради бога, давай не будем вмешивать мою маму. Она слишком любопытная.

— А где мне тогда оставить вам деньги? — спросила Фюсун, выказав удивление одним взмахом ресниц.

— В «Доме милосердия», проспект Тешвикие, сто тридцать один, у мамы есть квартира, — объяснил я. — Перед тем как уехать в Америку, я часто уединялся там, читал, слушал музыку. Там очень хорошо, из окон виден красивый сад... Да и сейчас каждый день, с двух до четырех, я хожу туда после обеда.

— Хорошо. Я и принесу туда ваши деньги. Какая квартира?

— Четыре, — тихо сказал я. Еще тише прозвучали следующие слова: — Второй этаж. До свидания.

Ведь мое сердце сразу разобралось в том, что происходит, и теперь колотилось как сумасшедшее. Прежде, чем броситься на улицу, я, собрав все силы, в последний раз постарался взглянуть на неё как ни в чем не бывало. Но, стоило мне сбежать из магазина, стыд и раскаяние смешались с моими радужными фантазиями, и от чувства едкой радости тротуары Нишанташи на чрезмерной майской полуденной жаре загадочным образом начали казаться мне ярко-желтыми. Ноги вели меня далеко от тени, от плотных козырьков и тентов в сине-белую полоску, прикрывавших витрины, и вдруг в одной из них я увидел ярко-желтый графин, и какой-то внутренний голос подсказал мне купить его. В отличие от других вещей, приобретенных беспричинно, этот желтый графин простоял на нашем обеденном столе — сначала на столе родителей, а потом у нас с матерью — без малого двадцать лет. Всякий раз, прикасаясь к его ручке за ужином, я вспоминал дни, когда страдания, которые преподнесла мне жизнь, из-за которых в каждом грустном и немного сердитом взгляде матери сквозил немой укор, только начинались.

Заметив, что я пришел домой сразу после обеда, мать удивленно посмотрела на меня. Я поцеловал её и рассказал, как шел по улице и мне взбрело в голову купить кувшин. А потом попросил: «Мам, дай мне ключ от твоей квартиры. Иногда у меня в кабинете собирается столько людей, что невозможно работать. Наверное, в уединении будет лучше. Во всяком случае, раньше там было очень хорошо».

Мать предупредила: «Там все в пыли», но сразу же принесла ключи и от квартиры, и от уличной двери, связанные красной лентой. «Помнишь вазу из Кютахьи в красный цветочек? — спросила она, отдавая ключи. — Никак не могу найти её дома. Посмотри, может, я туда её отнесла? И не сиди за столом слишком долго. Ваш отец всю жизнь положил, чтобы вы, дети, жили в свое удовольствие. Гуляйте с Сибель, наслаждайтесь весной, веселитесь, будьте счастливы. — Она вложила мне ключ в ладонь, загадочно посмотрела на меня и добавила: — Будь осторожен». Когда она смотрела на нас с братом подобным образом в детстве, её взгляд намекал на гораздо более серьезные скрытые опасности, которыми так щедра жизнь, нежели опасность потерять ключ.

7 «Дом милосердия»

Мать купила ту квартиру в «Доме милосердия» двадцать лет назад — и в качестве вложения капитала, и чтобы было место, где она оставалась бы одна и могла отдохнуть. Однако квартира вскоре превратилась в склад для старых, ненужных, немодных или надоевших ей вещей, которые жалко выбросить. Имя этого дома, стоявшего в тени высоких деревьев сада, расположившегося во дворе соседнего полуразрушенного особняка Хайреттина-паши, где постоянно гоняли в футбол мальчишки, с детства казалось мне забавным, а мать любила повторять его историю.

После того как в 1934 году Ататюрк ввел для всех турок обязательно, помимо имени, указывать и фамилии, в Стамбуле множество вновь построенных домов стали называться по фамилиям владевших ими семейств. Это оказалось весьма уместным, так как во времена Османской империи ни названий улиц, ни нумерации зданий в Стамбуле не существовало и знаменитые рода отождествлялись у людей с особняками, где они жили все вместе. Кроме того, появилась мода нарекать семейные гнезда по величайшим нравственным ценностям. Правда, мама говорила, что те, кто называл построенные ими особняки «Свободой», «Милостью» или «Добродетелью», в жизни ничем таким не отличались.

Строительство «Дома милосердия» начал в Первую мировую войну один старый толстосум, всю жизнь торговавший сахаром и игравший на черной бирже, но в конце дней своих ощутивший угрызения совести. Оба его сьша (дочь одного из них училась вместе со мной в начальной школе), поняв, что отец решил заняться благотворительностью, а потому доход от дома собирается раздавать беднякам, уговорили некоего лекаря объявить отца сумасшедшим и упрятали его в лечебницу для душевнобольных, присвоив себе «Милосердие». Только вот благое название так и не сменили.

В среду, 30 апреля 1975 года, на следующий день после нашего с Фюсун разговора, с двух до четырех часов дня я ждал её в условленном месте, но она не пришла. Мысли путались и вводили в уныние, обида не давала дышать; возвращаясь к себе в контору, я очень нервничал. На следующий день снова пошел туда, будто квартира могла придать мне спокойствия. Фюсун опять не появилась. В душных комнатах, среди старой одежды и пыльных ваз, брошенных здесь матерью, я находил предметы, оживлявшие в моей памяти мновения детства и юности, которые настолько стерлись, что нельзя было даже припомнить, когда они потеряли свои очертания; я рассматривал старые любительские фотографии, сделанные отцом, и сила предметов понемногу обуздывала мое смятение.

На следующий день, сидя за обедом в Бейоглу, в ресторане «Хаджи Ариф», со своим бывшим армейским сослуживцем, Абдулькеримом, которому мы давно поручили представлять интересы фирмы в Кайсери, я со стыдом подумал, что уже два дня подряд жду Фюсун в пустой квартире. Мне захотелось поскорее забыть обо всем — и о Фюсун, и об истории с поддельной сумкой. Но через двадцать минут я посмотрел на часы и представил, что Фюсун, может быть, именно сейчас идет к «Дому милосердия», чтобы вернуть мне деньги. Наврав Абдулькериму про какое-то внезапное срочное дело, я быстро доел обед и побежал туда.

Фюсун позвонила в дверь ровно через двадцать минут после моего прихода. По крайней мере, я надеялся, что это она, когда шел открывать. Накануне мне приснилось, как я распахиваю дверь и вижу её.

В руках она держала зонтик, а с волос стекала вода. На ней было желтое платье в горошек.

— Я думал, ты меня уже забыла. Ну, входи.

— Не хочу вас беспокоить. Только отдам деньги. — Фюсун протянула мне помятый конверт, на котором значилось «Высшие подготовительные курсы», но я его не взял. Притянув за плечо, завел её в квартиру и закрыл дверь.

— Дождь очень сильный, — пробормотал я первое, что пришло на ум, хотя в окно ничего не заметил. — Посиди немного, не надо мокнуть. Я как раз ставлю чай, согреешься.

Вернувшись с кухни, я увидел, как Фюсун рассматривает старые мамины вещи, одежду, чашки, трубки, покрытые пылью часы, коробки для шляп и прочий хлам. Чтобы она почувствовала себя увереннее, я попытался развеселить её, поведав в красках, с какой страстью мама скупала эти вещи в самых модных магазинах Нишан-таши и Бейоглу, на распродажах имущества из особняков османских пашей или из полусгоревших летних вилл и даже из расформированных дервишских обителей-текке, а также во всевозможных магазинах, магазинчиках и антикварных лавках по всей Европе. И как, едва попользовавшись ими, тут же отвозила сюда, чтобы забыть о них навсегда. Рассказывая, я открывал шкафы, откуда пахло нафталином и пылью. Потом показал старый ночной горшок, кютахийскую вазу с красными цветочками (ту самую, что мать просила меня поискать) и маленький трехколесный велосипед, на котором мы оба с Фюсун катались в детстве (старые детские велосипеды мама всегда отдавала бедным родственникам).

Хрустальная конфетница напомнила мне о былых праздничных застольях. Когда маленькая Фюсун приходила к нам по праздникам в гости с родителями, то леденцы, засахаренный миндаль, марципаны, грецкие орехи в меду и лукум подавались именно в этой конфетнице.

— Помните, однажды на Курбан-байрам мы пошли с вами гулять, а потом катались на машине. — Фюсун оживилась, и глаза её засияли.

Картина той прогулки предстала перед глазами, словно все происходило вчера.

— Ты тогда была еще совсем ребенком. А сейчас превратилась в красивую молодую женщину.

— Спасибо, — смутилась она. — Мне пора идти.

— Ты еще не выпила чаю. И дождь еще не кончился.

Я подвел её к балконной двери и слегка раздвинул тюлевую занавеску. Фюсун с любопытством посмотрела на улицу, как дети, которые, впервые попав в новый дом, удивленно рассматривают все вокруг, или как совсем юные люди, в которых еще не угас интерес ко всему и есть открытость, потому что они не знают страданий. Мгновение я с желанием смотрел на её затылок, шею, её кожу, на бархатистые щеки, на крохотные родинки, незаметные издалека (а ведь у моей бабушки тоже была на шее выпуклая родинка!). Моя рука потянулась сама собой и погладила её заколку в волосах. На заколке было четыре цветка вербены.

— У тебя волосы совсем мокрые.

— Вы кому-нибудь говорили, что я тогда... в магазине... не сдержала слез?

— Нет. Но мне любопытно, отчего ты плакала.

— Любопытно? Вам?

— Я очень много думал о тебе, — мой тон сделался еще нежнее. — Ты очень красивая, не такая, как все. Я хорошо помню тебя маленькой, хорошенькой, смуглой девочкой. Но и представить себе не мог, какой красавицей будешь.

Сдержанно улыбнувшись, как все красивые и хорошо воспитанные девушки, привыкшие к комплиментам, она в то же время недоверчиво подняла брови. Воцарилось молчание. Фюсун отступила от меня на шаг.

— Что сказала Шенай-ханым? — перевел я разговор на другую тему. — Она согласилась с тем, что сумка поддельная?

— Сначала возмутилась. Но, поняв, что вы решили не раздувать историю, а просто вернули сумку и просите назад деньги, нашла разумным обо всем забыть. Меня она тоже попросила об этом. Думаю, она знает, что сумка поддельная. А о том, что я пошла сюда, нет.

Я сказала ей, что вы сами заходили в тот день после обеда и забрали деньги. Извините, но мне пора.

— Без чая не годится!

Я принес из кухни чай. Смотрел, как она легонько дует на него, чтобы остудить, а потом осторожно пьет, по глотку. Я смотрел на неё со смешанным чувством — чем-то средним между смущением и восхищением, радостью и нежностью... Моя рука опять потянулась, словно сама собой, и погладила её по волосам. Я приблизил голову к её лицу, но она не отодвинулась, и тогда я поцеловал её в уголок рта. Фюсун густо покраснела. Так как обе руки у неё были заняты горячей чашкой, она не могла отстранить меня. Я чувствовал, что она и сердится, и совершенно растеряна.

— Вообще-то я очень люблю целоваться, — смело сказала она затем. — Но сейчас, с вами, это совершенно невозможно.

— Ты много целовалась? — спросил я неуклюже, пытаясь казаться беспечным.

— Конечно. Но и только.

Она в последний раз окинула комнату, все вещи и кровать с синей простыней, нарочно оставленную мной неубранной, таким взглядом, в котором читалась убежденность, что все мужчины одинаковы. Видно было, что она сразу сделала обо мне соответствующие выводы, но мне в голову, возможно от стыда, не пришло ничего, что позволило бы продолжить эту игру.

Сувенирная феска, лежащая сейчас в моем хранилище воспоминаний, попалась мне как-то на глаза в одном из шкафов, и я украсил ею журнальный столик. Фюсун прислонила к феске полный конверт денег. Она видела, что я краем глаза уловил движение, однако все равно сопроводила его словами: «Я конверт вон туда положила...»

— Ты не можешь уйти, не допив чай.

— Я опаздываю, — сказала она, не поднимаясь с места.

За чаем мы вспоминали наше детство, родственников. Её семья всегда побаивалась мою мать, однако по иронии судьбы та больше всех уделяла внимания маленькой Фюсун. Всякий раз, когда тетя Несибе приходила к нам на примерку и приводила дочку с собой, мать давала ей наши игрушки — заводных курицу с собачкой, которых Фюсун очень любила и боялась сломать, а каждый год, пока она не поучаствовала в том конкурсе красоты, посылала ей с водителем Четином-эфенди подарки ко дню рождения: один из подарков, калейдоскоп, хранится у неё до сих пор... Если мать посылала одежду, то покупала её на несколько размеров больше — на вырост. Как-то раз она прислала шотландскую юбку в крупную клетку, на булавке, которую Фюсун смогла надеть только год спустя: но она так её полюбила, что, когда выросла из неё, носила как мини-юбку, хотя та совсем вышла из моды. Я сказал, что видел её однажды в этой юбке в Нишанташи. Но мы тут же заговорили о другом, словно боясь, что речь зайдет о её тонкой талии и стройных ножках. Мы вспомнили дядю Сюрейю. Он жил в Германии и отличался некоторыми странностями, но, приезжая в Стамбул, непременно навещал всю родню; благодаря ему все ветви большого рода, давно порвавшие отношения, получали друг о друге известия.

— Утром в тот день, когда был Курбан-байрам и мы поехали кататься на машине, дядя Сюрейя тоже был у вас дома, — припомнила Фюсун. Потом быстро встала, надела плащ и начала безуспешно искать зонтик. Поиски ни к чему не привели, потому что, готовя чай, я незаметно спрятал его в прихожей за вешалку.

— Tы что, не помнишь, куда его положила? — стараясь не выдать себя, недоумевал я, разыскивая зонтик вместе с ней.

— Я оставила его здесь, — растерянно показала Фюсун на вешалку.

Пока мы обыскивали вдвоем всю квартиру, заглянув даже в самые необычные места, я, выражаясь излюбленными фразами глянцевых журналов, поинтересовался, как она проводит свое свободное время. В прошлом году она не сумела поступить в университет, так как не набрала нужное количество баллов для того отделения, куда ей хотелось. А сейчас, в свободное от бутика «Шанзелизе» время, ходит на Высшие подготовительные курсы. Сейчас она много занимается, потому что до вступительных экзаменов осталось сорок пять дней.

— Куда ты хочешь поступить?

— Не знаю, — ответила она, слегка смутившись. — Вообще-то мне хотелось поступить в консерваторию и стать актрисой.

— На этих курсах только время впустую потратишь, там все ради денег, — мой тон напоминал наставления учителя. — Если у тебя трудности по каким-либо предметам, особенно по математике, приходи сюда. Я каждый день бываю здесь после обеда, чтобы поработать в одиночестве. И быстро тебе все объясню.

— Ты и с другими девушками здесь математикой занимаешься? — Казалось, она прочитала мои мысли, выдав себя лишь насмешливым движением бровей.

— Других девушек нет.

— Сибель-ханым бывает у нас в магазине. Она очень красивая, очень приятная девушка. Когда у вас свадьба?

— У нас помолвка через полтора месяца. Этот зонтик тебе подойдет?

Я предложил ей летний зонтик, купленный матерью в Ницце. Она сказала, что не может появиться в магазине с ним. К тому же теперь ей хотелось непременно уйти, и зонтик был уже не так и важен: «Дождь, кажется, закончился». Когда она стояла в дверях, я с тревогой почувствовал, что больше никогда не увижу её.

— Пожалуйста, приходи еще, и просто попьем чаю, — попросил я.

— Не обижайтесь, Кемаль-бей, но я не хочу приходить. Вы сами знаете, я больше не приду. Не беспокойтесь, я никому не скажу, что вы меня целовали.

— А что с зонтиком?

— Зонтик Шенай-ханым, да бог с ним, — ответила она и, торопливо запечатлев у меня на щеке не лишенный чувственности поцелуй, ушла.

8 Первый турецкий фруктовый лимонад

Не могу упустить из виду газетные страницы с рекламными фотографиями первого турецкого фруктового лимонада «Мельтем» и сам этот лимонад с клубничным, персиковым, апельсиновым и вишневым вкусом, потому что он напоминает мне о радостной и спокойной атмосфере тех счастливых дней.

В честь сладкого начинания Заим устроил торжественный прием у себя в квартире в районе Айяспаша, из окон которой открывался роскошный вид на Босфор. Должны были присутствовать все наши друзья. Сибель очень любила бывать в кругу моих друзей, молодых и состоятельных, и всегда радовалась, когда мы катались на катерах по Босфору, вместе отмечали дни рождения или гоняли на машинах по ночному Стамбулу после веселых посиделок в ресторанах допоздна. Ей нравилась компания, однако Заима она не любила. Считала, что тот слишком любит красоваться, постоянно увивается за женщинами, что он крайне зауряден, и всегда посмеивалась, когда на его вечеринках в конце празднества в качестве подарка для гостей приглашенная танцовщица исполняла танец живота и когда он зажигалкой с эмблемой «Плейбоя» помогал девушкам прикуривать сигареты. Ей ужасно не нравилось, что у Заима не счесть мелких интрижек с малоизвестными актрисками или манекенщицами (новая сомнительная профессия, только-только появившаяся в те дни в Турции), на которых он никогда бы не женился. Она считала столь же безответственными и его отношения с порядочными девушками, поскольку они тоже ни к чему не приводили. Вот поэтому я удивился, услышав нотки разочарования в голосе Сибель, когда сказал ей по телефону, что вечером не смогу пойти в гости к Заиму, так как неважно себя чувствую.

— Там же будет та немецкая манекенщица, которая снялась в рекламе «Мельтема»! — разочарованно вздохнула Сибель.

— Ты же всегда говоришь, что Заим — плохой пример для меня...

— Если ты не идешь в гости к Заиму, значит, ты действительно болен. Хочешь, я приду к тебе?

— Не надо. За мной ухаживают мама и Фатьма-ханым. Скоро все будет нормально.

Я лег на кровать прямо в одежде, подумал о Фюсун и решил, что её нужно забыть и больше никогда не встречаться с ней до конца дней моих.

9 ф

На следующий день, 3 мая 1975 года, в половине третьего, Фюсун пришла ко мне в «Дом милосердия», чтобы впервые в своей жизни «сделать это». Я отправился туда, даже не мечтая, что опять встречусь с ней. Хотя нет, втайне меня не покидала надежда снова увидеть Фюсун там... Я прокручивал мысленно наш с ней разговор, вспоминал о старинных маминых вещицах, часах, трехколесном велосипеде, сохранивших наше общее, на двоих детство в странном сумарке полутемной квартиры. И так остро почувствовал запах пыли и старости, что мне захотелось побыть одному и долго-долго смотреть в окно на сад... Вероятно, это желание и привело меня в «Дом милосердия» в тот день. Здесь я мог пережить посекундно нашу встречу еще раз, подержать в руках чашку, из которой пила Фюсун, затем собрать мамины вещи и постараться забыть о своих постыдных мыслях. Раскладывая все по местам, я нашел фотографии, сделанные много лет назад отцом из дальней комнаты, на которых запечатлелись кровать и вид из окна на сад — в комнате уже много лет ничего не менялось... Помню, когда раздался звонок в дверь, я подумал: «Мама!»

— Я пришла за зонтиком, — сказала Фюсун.

Но войти не решалась. «Входи!» — пригласил я. Она колебалась, однако почувствовав, что стоять в дверях невежливо, вошла. Я закрыл за ней дверь. На ней было темно-розовое платье с белыми пуговицами и белый пояс с широкой пряжкой, делавший её талию еще тоньше. Они особенные экспонаты моего музея.

В молодости я страдал странной слабостью — с красивыми и таинственными девушками чувствовал себя уверенно, только когда был искренним. Потом почему-то решил, что к тридцати годам избавился от этой робости и простодушия, — оказалось, ошибался.

— Твой зонтик здесь, — внезапно признался я. И вытащил его из укромного тайника. Я даже не задавался вопросом, почему раньше этого не сделал.

— Как же он туда попал? Упал с вешалки?

— Никуда он не падал. Я вчера спрятал его, чтобы ты сразу не ушла.

Мгновения она раздумывала, сердиться ей или смеяться. Взяв Фюсун за руку, я повел её на кухню под предлогом угостить чаем. На кухне царил полумрак, пахло влагой и пылью. Там все развивалось стремительно. Не сдержав себя, мы начали целоваться. Целовались мы долго и страстно. Она так отдавалась поцелуям, так крепко обнимала меня за шею и так крепко закрывала глаза, что я почувствовал: она готова «пойти до конца».

Однако это было невозможно — ведь Фюсун наверняка девственница. Хотя, пока мы целовались, я в какой-то момент почувствовал, что она давно приняла столь важное в своей жизни решение и открыла дверь «Дома милосердия», чтобы пойти со мной «до конца», происходившее напоминало европейское кино. Вообразить, что турецкая девушка вдруг, ни с того ни с сего, решилась совершить подобный поступок... Это выглядело странным. Хотя, может, она и девственницей уже не была...

Целуясь, мы вышли из кухни, сели на кровать и, не особо смущаясь, но и не глядя друг на друга, сбросили с себя почти всю одежду, тут же забравшись под одеяло. Оно было слишком толстым, да к тому же душило своей тяжестью, так что вскоре я его скинул, и мы предстали друг перед другом полуголыми. Пот разъедал глаза, все тело покрылось каплями, и лишь близость Фюсун почему-то умиротворяла. Из-за раздвинутых занавесок в комнату падал желтоватый луч золотистого света, от которого её влажное тело тоже казалось золотистым. Фюсун, не отводя глаз, смотрела на меня — так же как я на неё — с задумчивой, но неосознанной, как желание, нежностью, смотрела на мое тело, часть которого на её глазах меняла размер и форму, и её спокойствие пробудило во мне ревнивую уверенность, что она уже видела мужчин, бывала в их постелях, на диванах, на задних сиденьях автомобилей.

Мы отдались тягучей мелодии наслаждения и желания, без чего невозможна ни одна любовная история. Однако по взволнованным взглядам стало заметно, что нас тревожит мысль о сложном испытании, через какое нам предстоит пройти. Фюсун медленно сняла сережки, одной из которых предстояло стать первым экспонатом моего музея, и аккуратно положила их на тумбочку у кровати. То, как вдумчиво она сделала это, напомнив мне близорукую девочку, осторожно снимающую очки, прежде чем ступить в воды моря, заставило меня поверить, что она и в самом деле решила впервые «пойти до конца». Тогда молодые люди носили разного рода медальоны, колье и браслеты в виде заглавных букв своего имени — такой уж была мода; но сережек подобной формы я никогда ни у кого не видел. С той же решимостью Фюсун сняла с себя и трусики — это окончательно убедило меня. Если бы она не хотела идти до конца, то, как диктовали негласные правила того времени, так и осталась в них.

Я поцеловал её плечи, пахнувшие миндалем, коснулся языком влажной бархатной шеи и слегка удивился, заметив, что кожа на груди у неё немного светлее — ведь загорать еще было рано. Фюсун смотрела на меня грустными и полными страха глазами. Но я решился сделать это прежде всего ради неё самой и только потом ради нас двоих и вовсе не для одного лишь удовольствия. Жизнь поставила нас перед испытанием, и мы пытались преодолеть его, веря в себя. Поэтому, когда наступило время, всем телом навалившись на неё, причинить ей боль и среди множества нежных слов, какие шептали мои губы, я спросил: «Тебе больно, милая моя?» — она ничего не ответила, я не удивился, но замолчал. Ведь оттуда, где было ближе всего к ней, я чувствовал, точно собственную боль, легкую дрожь, поднимавшуюся из глубин её тела (и вдруг подумал, что так же дрожат подсолнухи на легком летнем ветерке).

По её взгляду, который она отвела от меня и, будто дотошный доктор, направила к своему лону, я понял, что она прислушивается к себе и хочет пережить в одиночестве то, что ей дано испытать впервые и только раз в жизни. А мне, чтобы завершить начатое и вернуться из трудного путешествия, следовало теперь эгоистично позаботиться о собственном удовольствии. Так мы оба поняли, что ощутить максимум наслаждения, которое привязывало нас друг к другу, можно, лишь оставшись наедине с собой. С силой, даже яростно, сжимая друг друга, мы безжалостно начали пользоваться телами друг друга ради корыстной, безудержной радости свершения. В том, как Фюсун пальцами впилась мне в спину, что-то напомнило мне испуганную маленькую девочку, которая не умеет плавать и, войдя в море, вдруг начинает бояться, что сейчас утонет, а потом изо всех сил прижимается к подоспевшему отцу. Десять дней спустя, когда она лежала с закрытыми глазами, обняв меня, я спросил, что она увидела в тот, первый, раз, и она ответила: «Я видела поле с подсолнухами».

Мальчишки, которые и в последующие дни будут сопровождать наши любовные игры смехом, веселыми криками и отборной бранью, играли в футбол в старом саду соседнего особняка. Когда их гомон на мгновение стих, комната погрузилась в сверхъестественную тишину, если не считать нескольких робких стонов Фюсун и одного-двух счастливых вскриков, которые, забываясь, издал я. Где-то вне нашего пространства, издалека, с площади Нишанташи, доносились вой полицейских сирен, гудки автомобилей, удары молотка. Какой-то мальчишка гонял по улице консервную банку, заплакала чайка, разбилась чашка, зашелестели листья платана от легкого ветерка.

Мы лежали, обнявшись, и нам обоим хотелось забыть о примитивных общественных штампах, вроде окровавленной простыни, разбросанной одежды и наших обнаженных тел, забыть постыдные подробности, которые так стремятся изучить и классифицировать ученые всех мастей. Фюсун тихонько плакала. Она не особо прислушивалась к моим утешительным словам. Сказала, что никогда всего этого не забудет, и потом затихла.

Так как много лет спустя жизнь сделает исследователем собственной жизни меня самого, мне не хотелось бы пренебрежительно отзываться о тех увлеченных людях, которые собирают различные предметы со всех концов света, пытаясь придать своей и нашей жизни особое значение. Однако я опасаюсь, что чрезмерное внимание к предметам и свидетельствам «первого любовного опыта» помешает посетителям моего музея разглядеть огромное чувство нежности и благодарности, возникшее между мной и Фюсун. Поэтому пусть хлопчатобумажный носовой платок в цветочек, который в тот день не показывался из сумки Фюсун, а лежал там, тщательно сложенный, и станет знаком этой нежности, с которой моя восемнадцатилетняя возлюбленная целовала мое тридцатилетнее тело, когда мы, обнявшись, молча лежали в кровати. А мамина хрустальная чернильница и письменный прибор, которые взяла со стола посмотреть Фюсун, закуривая сигарету, будут знаком хрупкости и уязвимости этого чувства. Когда мы одевались, я подержал в руках её большую, увесистую заколку, и меня охватил прилив мужской гордости. Поэтому пусть модный в те дни широкий мужской пояс, застегивая который я почувствовал себя виноватым из-за этой гордости, расскажет посетителям моего музея, как нам обоим было трудно покидать рай, одеваться, теряя наготу, и как тяжело было просто смотреть на старый, грязный мир.

Перед выходом я сказал Фюсун, что, если она хочет поступить в университет, последние полтора месяца ей нужно много заниматься.

— Ты что, боишься, что я до конца жизни останусь продавщицей? — улыбнулась она.

— Нет, конечно... Но я хочу подготовить тебя к экзамену. Будем заниматься здесь. По каким вы книгам учитесь? Классическая математика или современная?

— В лицее у нас была классическая. Но на курсах преподают обе. Вопросы будут и по той, и по другой. И мне все это трудно дается.

Мы договорились начать занятия завтра же. Как только она ушла, я пошел в книжный магазин Нишан-таши, нашел учебники, по которым их учили в лицее и на курсах, и, немного полистав их у себя в кабинете за сигаретой, понял, что действительно способен ей помочь. Мне сразу стало легче на душе, и я почувствовал огромное счастье и странную, смешанную с радостью, гордость. Счастье, острое, как кинжал, отдавалось болью в шее, на носу и даже в груди. Где-то в уголках сознания все время трепетала мысль, что у нас с Фюсун впереди еще немало любовных свиданий в «Доме милосердия». Но я сразу понял, что смогу встречаться с ней, только если не буду воспринимать её как нечто особенное.

10 Огни города и счастье

Тем вечером Йешим, лицейская подруга Сибель, праздновала помолвку в гостинице «Пера Палас». Все наши друзья должны были присутствовать там, и я тоже пошел. Сибель в тот вечер сияла от счастья. На ней были блестящее серебристое платье и вязаная шаль. Она полагала, что помолвка подруги будет репетицией нашей, и потому обращала внимание на все детали, подходила ко всем гостям и все время улыбалась.

К тому моменту, когда сын нашего с Фюсун дяди Сюрейи, имя которого я никогда не помнил, представил меня немецкой манекенщице, снявшейся у Заима в рекламе его лимонада, я уже выпил два стаканчика ракы и наконец расслабился.

— Как вам Турция? — поинтересовался я у неё по-английски.

— Я видела только Стамбул, — ответила Инге. — Удивительный город, ничего подобного себе не представляла.

— А что вы представляли? — Неожиданно для себя самого я раздражился.

Мгновение мы молча смотрели друг на друга. Видимо, эта умная женщина давно поняла, как легко обидеть турка. Она быстро улыбнулась и произнесла по-турецки с очень сильным акцентом рекламный девиз лимонада «Мельтем»: «Вы достойны всего!»

— За неделю вас узнала вся Турция, как вы себя чувствуете после этого?

— Да, теперь на улице меня все узнают. Полицейские, водители такси, все, — мой вопрос обрадовал её, как ребенка. — Как-то даже продавец воздушных шаров остановил меня, подарил шарик и сказал: «Вы достойны всего!» Легко стать известным, когда в стране только один телевизионный канал.

Интересно, заметила ли она сама презрение в своих словах? А ведь ей хотелось проявить почтение.

— А сколько каналов в Германии? — поинтересовался я. Она поняла, что сказала не то, и смутилась. Мой вопрос также был неудачен, и я поспешно произнес: — Каждый день по пути на работу вижу вашу фотографию на стене. Очень красивая.

— Да. Вы, турки, намного опережаете Европу во всем, что касается рекламы.

Эти слова почему-то порадовали меня, хотя не следовало забывать, что говорят их из вежливости.

Я поискал глазами Заима в шумной толпе веселых гостей. Он разговаривал с Сибель. Приятно было думать, что они смогут подружиться. Даже сейчас, спустя много лет, помню, как обрадовался тогда. Между нами Сибель придумала Заиму прозвище под стать рекламному девизу его лимонада: «Заим, достойный всего». Эти слова казались ей глупыми и вульгарными. Сибель считала, что в такой бедной и проблемной стране, как Турция, где убийства происходили только лишь за принадлежность к правым либо левым политическим организациям, эти рекламные лозунги совершенно неуместны.

Через большую балконную дверь внутрь проникал аромат цветущей липы. Внизу, в водах Золотого Рога, отражались огни города. Даже трущобы и бедные кварталы Касым-Паша казались прекрасными. Я чувствовал, что меня ожидают полная гармонии и радости жизнь и что все происходящее сейчас — только подготовка к настоящему счастью, которое предстоит пережить в дальнейшем. Напоминание о случившемся между мной и Фюсун выбивало меня из равновесия, но, впрочем, ведь у каждого бывают тайны. Кто знает, какие заботы или душевные раны снедали этих блестящих гостей? Однако стоило только выпить в компании друзей, сразу становилось понятно, как не важны и ничтожны все беды и горести.

— Видишь того раздражительного человека? — Сибель показала мне взглядом на него. — Это знаменитый Супхи; собирает спичечные коробки. У него их целая комната. Говорят, он начал их коллекционировать, когда его бросила жена. Да, скажи, у нас на помолвке официанты не будут так забавно одеты? И почему ты пьешь сегодня так много? Вот еще что...

— Что?

— Мехмеду нравится немка-манекенщица, он от неё не отходит, а Заим ревнует. А вот тот человек, видишь? Сын твоего дяди Сюрейи... Оказалось, он племянник Йешим!.. У тебя сегодня плохое настроение? Ты что-то от меня скрываешь?

— Нет, ничего. Мне очень даже весело.

Сейчас, через много лет, прекрасно помню, как нежна в тот вечер была Сибель. Веселая, умная и ласковая, и я не сомневался, что буду счастлив рядом с ней — не только в молодости, всю жизнь счастлив. Но, проводив её поздно вечером домой, мне не хотелось уходить к себе; я долго бродил по пустым и темным улицам, размышляя о Фюсун. Больше всего меня беспокоило не столько то, что Фюсун отдалась мне первому, сколько её решимость, это никак не укладывалось в нарисованную мною картину. Ведь Фюсун совершенно не ломалась, даже раздеваясь, она не колебалась ни минуты...

Дома родители спали, гостиная была пуста. Бывало, отцу не спалось, иногда по ночам он приходил в гостиную в пижаме, и мы подолгу беседовали. Но сейчас из их спальни доносился мерный мамин храп и шелест папиного дыхания. Прежде чем лечь, я выпил еще пару рюмок ракы и выкурил сигарету. Сцены наших с Фюсун объятий, смешавшись со сценами помолвки, проплывали перед глазами.

11 Курбан-байрам

Между сном и явью я почему-то вспомнил о сыне нашего с Фюсун дальнего родственника, дяди Сюрейи, который оказался племянником Иешим и имя которого я все время забывал. Дядя Сюрейя ведь тоже приходил к нам домой в тот далекий праздничный день, когда в гостях была Фюсун и мы поехали кататься на машине. Я лежал в кровати и пытался заснуть. Сознание восстанавливало картины холодного, свинцового праздничного утра. Известные в деталях, они почему-то казались замысловатыми, неправдоподобными: так бывает, когда во сне видишь привычное, обыкновенное. Я заметил наш с Фюсун старый трехколесный велосипед, потом мы вышли с ней на улицу и смотрели, как режут барана, затем поехали кататься на машине. На следующий день, когда мы встретились в «Доме милосердия», я спросил её, помнит ли она об этом.

— Велосипед мы с мамой принесли из дома, чтобы вам вернуть, — сказала Фюсун. Она помнила все лучше меня. — За несколько лет до этого твоя мама отдала его мне, после того как на нем катался ты с братом. Но я тоже выросла. И в тот день мама принесла его обратно.

— А потом, наверное, моя мама принесла его сюда, — задумчиво произнес я. — Я почему-то вспомнил, что дядя Сюрейя был у нас дома...

— Потому что именно он захотел ликера, — подсказала фрагмент прошлого Фюсун.

Ту неожиданную автомобильную прогулку Фюсун тоже запомнила лучше, чем я. Фюсун тогда было двенадцать, мне — двадцать четыре года. 27 февраля 1969 года шел первый день Курбан-байрама, Праздника жертвоприношения. Как всегда, праздничным утром у нас дома в Нишанташи собралась в ожидании застолья толпа веселых, нарядных родственников — близких и далеких; женщины надели свои лучшие платья, а все мужчины — пиджаки и галстуки. Часто раздавался звонок в дверь, прибывали новые гости. Собравшиеся вставали, чтобы пожать руку или расцеловать в щеки вновь пришедших, пододвигали им стулья. Мы с братом и Фатьмой-ханым стояли и держали сладости для большой компании, как вдруг отец отвел нас обоих в сторонку.

— Мальчики, дядя Сюрейя опять требует ликера, — сказал он. — Пусть кто-то из вас сходит в лавку Алааддина и купит ликер — мятный и клубничный.

Раньше в нашем доме существовала традиция на праздники угощать мятным и клубничным ликером, который подавали в хрустальных стаканах на серебряном подносе, но в те годы мама запретила это делать, потому что отцу пить было вредно, а он иногда перебирал лишнего. Помню даже, как двумя годами ранее, таким же праздничным утром, когда дядя Сюрейя не менее настойчиво требовал налить ему ликера, мать, чтобы не допустить скандала, заявила: «Разве мусульманам можно пить алкоголь во время религиозных праздников?» И тогда наш чрезмерно светский дядя, ярый сторонник Ататюрка, вступил с ней в нескончаемый спор об исламе и цивилизованности, Европе и Республике.

— Так кто из вас пойдет? — Из пачки новеньких, хрустящих десятилировых купюр, специально взятой в банке к празднику, чтобы раздавать подходившим почтительно поцеловать ему руку детям, привратникам и сторожам, отец вытащил одну бумажку.

— Пусть Кемаль идет! — предложил брат.

— Пусть Осман идет! — отозвался я.

— Давай иди-ка ты, — посмотрел на меня отец. — Да, и не говори матери, куда отправляешься!

Выходя из дома, я заметил двенадцатилетнюю Фюсун с тонкими, как тростинки, ножками, в аккуратном платьице.

— Пойдем со мной в магазин.

Ничто в ней не привлекало внимания, кроме бантов из белоснежной капроновой ленты, похожих на бабочек, в её блестящих косичках. Обычные вопросы, заданные мной той маленькой девочке в лифте, Фюсун воспроизвела через шесть лет: в каком ты классе? («в шестом!»); в какую школу ходишь? («в женский лицей Нишанташи!»); кем хочешь стать? (Молчание.)

Мы прошли несколько шагов по холоду, как вдруг я заметил, что на соседнем с нашим домом пустыре, под маленькой липой, будут резать барана и уже собралась толпа зрителей. Сейчас я, конечно, никогда бы не повел маленькую девочку смотреть на это. Но тогда... Тогда, ни о чем не задумываясь, направился прямиком туда.

На земле лежал принесенный нашим привратником Саимом-зфенди и поваром Бекри-эфенди баран со связанными ногами, выкрашенными хной. Рядом, в переднике и с огромным ножом, стоял мясник. Баран все время вырывался, и мяснику никак не удавалось выполнить свою миссию. Наконец у привратника с поваром получилось крепко прижать бедное животное к земле. Тогда мясник, грубо взяв барана за добродушную мордочку, повернул его голову в сторону и резко вонзил ему в горло длинный нож. Воцарилась тишина. «Аллах велик! Аллах всемогущ!» — громко провозгласил мясник. Быстро двигая ножом, он разрезал белое горло барана. Едва он вынул нож, как хлынула густая, ярко-красная кровь. Баран бился в предсмертной судороге. Все застыли. Внезапно в голых ветках липы завыл жуткий ветер. Наконец мясник отрезал баранью голову, а кровь вылил в заранее вырытую яму.

Я увидел скривившихся в сторонке любопытных мальчишек, нашего водителя Четина-эфенди, какого-то старика, возносившего молитву. Фюсун, затаив дыхание, вцепилась мне в рукав пиджака. Баран еще бился, но то была уже агония. Вытиравшего о фартук нож мясника звали Казымом, лавка его располагалась неподалеку от полицейского участка, но я его не узнал. Когда мы встретились взглядами с поваром Бекри, стало понятно, что зарезали нашего барана, которого купили накануне праздника и неделю держали на привязи в саду.

— Пойдем отсюда, — сказал я Фюсун.

Ни слова не говоря, мы зашагали прочь по улице. От чего мне стало не по себе — от того ли, что по моей вине маленькая девочка оказалась свидетелем такой сцены? Я ощущал вину, но причину её понять не мог.

Мои родители не были религиозны. Не припомню, чтобы кто-то из них когда-либо совершал намаз или постился. Как многие люди, взрослевшие в первые годы Республики, они не пренебрегали религией, просто не придавали ей особого значения, объясняя это безразличие любовью к реформам Ататюрка и стремлением к светскому образу жизни. Несмотря на это, в семьях многих обитателей Нишанташи, подобно нашей, на Праздник жервоприношения резали барана, а мясо раздавали беднякам, как того требовала традиция. Родители сами, конечно, никогда этим не занимались, да и раздачу мяса с требухой поручали прислуге. Я тоже всегда держался в стороне от церемонии заклания, множество лет утром праздничного дня совершавшейся на пустыре рядом с домом.

Мы молча шли с Фюсун к лавке Алааддина. Перед мечетью Тешвикие задул пронизывающий ветер, и мое беспокойство почему-то переросло в страх.

— Ты очень испугалась? — Я внимательно посмотрел на неё. — Не надо было нам останавливаться, чтобы не видеть...

— Бедный барашек... — только и проговорила она.

— А ты знаешь, зачем режут барана?

— Когда-нибудь, когда мы будем на пути к раю, этот барашек проведет нас по мосту Сырат.

Так объясняли причину мусульманского жертвоприношения дети либо неграмотные.

— Начинается эта история не так, — сказал я, словно учитель детям в школе. — Знаешь начало?

— Нет.

— У пророка Ибрагима не было детей. Он долго молился Аллаху: «О великий Творец, ниспошли мне сына, и я сделаю все, что ты повелишь мне». В конце концов Аллах принял его молитвы, и однажды у Ибрагима родился сын Измаил. Ибрагим был несказанно счастлив. Он очень любил сына, не мог наглядеться на него и каждый день возносил хвалы Аллаху. А однажды ночью Аллах явился ему во сне и сказал: «Повелеваю тебе принести своего сына мне в жертву».

— Зачем он это сказал?

— Сначала дослушай... Пророк Ибрагим повиновался Аллаху. Он вытащил острый нож и собирался уже вонзить его сыну в горло... Как вдруг на месте сына появился баран.

— Почему?

— Аллах пожалел пророка Ибрагима и послал ему барана, чтобы он зарезал его вместо любимого сына. Потому что Аллах увидел, что Ибрагим послушен ему.

— Если бы Аллах не послал барана, Ибрагим бы и в самом деле зарезал сына?

— Зарезал бы, — голос мой внезапно ослаб. — Аллах был уверен, что Ибрагим зарезал бы сына, и, чтобы не расстраивать его, послал ему барана.

Я волновался, потому что видел — мои попытки толково рассказать двенадцатилетней девочке об отце, попытавшемся убить собственного сына, успехом не увенчались. Волнение мое постепенно перерастало в отчаяние.

Лавка Алааддина оказалась заперта.

— Пойдем в магазин на площади! — предложил я. Мы дошли до Нишанташи. Там на перекрестке имелась табачная лавка «У Нуреттина», но и она была закрыта. Пришлось повернуть обратно. Пока мы возвращались, я придумал толкование истории о пророке Ибрагиме, которое бы устроило Фюсун.

— Послушай. Сначала пророк Ибрагим, конечно, не знал, что на месте сына появится баран. — начал я. — Но он так сильно верил в Аллаха и так сильно его любил, что увереннее сомневался: Аллах не причинит ему зла. Когда мы сильно любим кого-то и отдаем ему самое дорогое, что у нас есть, мы ведь знаем, что от этого человека нам не будет никакого зла. Это и есть жертва. Ты кого больше всего любишь на свете?

— Маму и папу...

Рядом с домом мы встретили водителя Четина.

— Четин-эфенди, отец попросил купить ликер, — сказал я. — В Нишанташи магазины закрыты, отвези нас на Таксим. А потом, как знать, еще немного покатаемся.

— Мне тоже можно, да? — обрадовалась Фюсун.

Мы сели с ней на заднее сиденье отцовского вишневого «шевроле» 56-й модели. Четин-эфенди повел машину по ухабистым стамбульским улицам, вымощенным плиткой. Фюсун смотрела в окно. Проехав через район Мачка, мы спустились к Долмабахче. Улицы были пустынны, не считая нескольких одиноких празднично одетых пешеходов. Проехав мимо стадиона Долмабахче, мы опять увидели людей, наблюдавших, как режут барана.

— Четин-эфенеди, ради Аллаха, объясни ребенку, зачем мусульмане приносят в жертву барана. У меня не получается.

— Что вы, что вы, Кемаль-бей! — смущенно улыбнулся шофер. Но, не устояв перед удовольствием похвастаться, что он набожнее нас, все же заговорил: — Мы жертвуем Всемогущему барана, чтобы показать, что мы любим его так же, как пророк Ибрагим... Жертва означает, что мы готовы пожертвовать Аллаху самое дорогое. Мы, маленькая ханым, так любим Аллаха, что отдаем ему самое-самое любимое. И не ждем ничего в ответ.

— То есть за жертву попасть в рай не получится? — схитрил я.

— Как сказал великий Аллах... Кто попадет в рай, станет известно только в судный день. Но мы приносим жертву не для того, чтобы оказаться в раю. Мы приносим её, не ожидая никакой награды, лишь потому, что любим Аллаха.

— А ты, оказывается, хорошо разбираешься в религиозных вопросах, Четин-эфенди.

— Ну что вы, Кемаль-бей, куда мне до вас! Вы такой ученый, лучше меня все знаете! Да и чтобы разбираться в этом, не надо ни веры, ни мечети. Мы всегда отдаем тому, кого любим, самое дорогое, то, над чем трясемся, и отдаем лишь потому, что крепко любим, ничего не ожидая взамен.

— Но ведь человеку, которому приносят такую жертву, делается не по себе, — заметил я. — Он думает, что от него чего-то хотят.

— Аллах велик, — проговорил Четин-эфенди. — Аллах все видит и все знает... Он понимает, что мы любим его и не ждем награды. Никому не обмануть Аллаха.

— Вон открытый магазин, — прервал я нашу религиозную беседу. — Четин-эфенди, останови машину. Я знаю, что здесь продают ликер.

Мы с Фюсун за пять минут купили по бутылке мятного и клубничного ликера «Текель» и быстро вернулись обратно.

— Четин-эфенди, у нас еще есть время. Покатай нас немного! — попросил я.

Почти обо всем, что мы обсуждали во время той долгой автомобильной прогулки, годы спустя мне напомнила Фюсун. Мне же с того морозного праздничного утра запомнилось только одно: тем утром Стамбул был похож на скотобойню. С рассвета в городе были зарезаны десятки тысяч баранов, при том не только на окраинах, на пустырях и пожарищах в бедных кварталах, но и в самых богатых районах города и даже в центре. Местами мостовую заливали красные лужи крови. Пока наш автомобиль перебирался с холма на холм, переезжал мосты и колесил по извилистым переулкам, мы повсюду видели мертвых баранов. С тех, которых зарезали недавно, сдирали шкуру, а которых давно — резали на части.

Через мост Ататюрка мы переехали Золотой Рог. Несмотря на всеобщее ликование, на флаги и разнаряженную толпу на улицах, нам было грустно, и мы чувствовали усталость. Проехав акведук Боздоган, повернули к Фатиху. На одном пустыре продавали вымазанных хной баранов.

— Их тоже зарежут? — робко спросила Фюсун.

— Может быть, этих и не зарежут, маленькая ханым, — отозвался Четин-эфенди. — Время к полудню, а покупателей на них нет... Возможно, до конца праздника не будет, так что бедные животные спасутся... Но поставщики все равно продадут их мясникам, маленькая ханым.

— А давайте до мясников купим их и спасем, — предложила Фюсун. Она сидела в красивом красном пальто. Улыбнувшись, она смело подмигнула мне. — Надо украсть барана у человека, который хочет зарезать своего ребенка, правда?

— Надо, — согласился я.

— Как сообразительна юная госпожа, — улыбнулся Четин-эфенди. — Но ведь пророк Ибрагим не хотел убивать своего сына. Просто так повелел Аллах. Если мы не будем выполнять все, что велит Аллах, в мире наступит неразбериха, будет конец света... Основа всего мира — любовь. А основа любви — любовь к Аллаху.

— Но как это понять ребенку, которого хочет зарезать собственный отец? — не выдержал я.

На мгновение наши с Четином-эфенди взгляды встретились в зеркале.

— Кемаль-бей, вы ведь это спрашиваете лишь для того, чтобы, как ваш батюшка, поболтать со мной, пошутить, — сказал он. — Ваш отец жалует нас. Мы тоже почитаем и любим его и никогда не обижаемся на его шутки. И на ваши шутки тоже обижаться не станем. Но отвечу я вам примером. Вы видели фильм «Пророк Ибрагим»?

— Нет.

— Конечно, вы на такие фильмы не ходите. Но возьмите как-нибудь с собой маленькую ханым и обязательно посмотрите его. Ни минуты не заскучаете... Пророка Ибрагима играет Экрем Гючлю. Мы ходили всей семьей, с женой да ребятишками. Все прослезились. Особенно тогда, когда пророк Ибрагим, взяв нож, смотрит на сына... И когда сын, Измаил, говорит, как записано в Великом Коране: «Отец, выполняй волю Аллаха во что бы то ни стало!» А когда на месте сына появился баран, весь зал рыдал от счастья. Если мы отдаем кому-то, кого больше всех любим, самое дорогое, не ожидая ничего в ответ, тогда мир вокруг становится прекрасным. Вот почему все плакали.

Мы ехали тогда из Фатиха в Эдирнекапы, а там, повернув вправо, спустились по окраинным кварталам мимо старых, полуразрушенных крепостных стен к Золотому Рогу. Когда мы проезжали мимо крепостных стен, долгое время ничто не нарушало тишину в машине. В промежутках между стенами виднелись мусорные кучи от фабрик и всевозможных мастерских, земля была завалена пустыми бутылками, тряпьем, бумагой. Повсюду валялись останки зарезанных баранов, содранная кожа, кишки, рога. Однако казалось, в этих бедных кварталах, среди домов с облупившейся краской, люди больше радовались самому празднику, а не принесенным жертвам. Помню, как мы с Фюсун внимательно посмотрели на какую-то площадь, где было в разгаре народное гуляние с каруселями и качелями; на детей, покупавших на выданные к празднику деньги сласти; на маленькие турецкие флаги, как рога, торчавшие впереди на автобусах; на все эти сцены счастья, фотографии и открытки с видами которых я буду страстно собирать через много лет.

Поднимаясь на холм Шишхане, мы оказались посреди дороги в толпе. Проехать было трудно. Сначала я решил, что это — очередное гулянье. Машина медленно ехала между людей. Вдруг все расступились, и мы увидели прямо перед собой два столкнувшихся автомобиля, а рядом — умиравших людей. У съезжавшего с холма грузовика лопнул тормозной ремень, он вылетел на встречную полосу и тут же подмял под себя легковой автомобиль.

— Аллах велик! — пробормотал Четин-эфенди. — Маленькая ханым, не надо смотреть туда.

У машины был полностью смят перед, и внутри кто-то, умирая, кажется, слегка шевелил головой. Никогда не забуду треск осколков под колесами нашего автомобиля и наше молчание потом. Поднявшись на холм по пустынным улицам, мы домчались от Такси-ма до Нишанташи, будто за нами гнались.

— Куда вы запропастились? — удивленно спросил отец. — Мы уже волноваться стали. Ликер нашли?

— Конечно! — ответил я. В гостиной пахло духами, одеколоном и начищенным ковром. Оказавшись среди радостных родственников, я тут же позабыл о маленькой Фюсун.

12 Поцелуи в губы

О той праздничной прогулке шестилетней давности мы вспоминали с Фюсун на следующий день, когда встретились вновь после обеда. Потом, позабыв обо всем, долго предавались поцелуям и любви. От весеннего ветра, пахшего липовым цветом, задувавшего из-за штор и тюлевых занавесок в комнату, она слегка дрогла, а её медово-солнечная кожа покрывалась мурашками. Она так крепко закрывала глаза и так сильно прижималась ко мне — как утопающий держится за спасательный круг, — что я был ошеломлен и не мог осознать: смысл происходящего куда глубже. Я лишь решил, что мне необходимо поскорее побывать в мужской компании, чтобы не погружаться с головой в опасные чувства, в раскаяние и сомнения — в общем, в ту благодатную почву, на которой взрастает и зреет любовь.

Мы встретились с Фюсун еще три раза, а в субботу утром позвонил мой брат Осман и позвал меня на футбольный матч между «Гиресунспорт» и «Фенербахче», на котором, в чем он был убежден, «Фенербахче» отстоит звание чемпиона. Я пошел с ним. Мне нравилось сидеть на стадионе «Долмабахче», где я часто бывал в детстве, который за двадцать лет совсем не изменился, если не считать, что его переименовали в «Стадион Инёню». Единственное различие заключалось в том, что теперь на поле попытались вырастить траву, как в Европе. Но трава проросла только по краям, и поэтому поле напоминало лысого, у которого осталось немного волос на висках и на затылке. Когда обливавшиеся потом на солнце футболисты и особенно малоизвестные защитники приближались с мячом к краю поля, зрители с платных трибун по-прежнему яростно ругались и выкрикивали игрокам оскорбительные слова, словно римские патриции, наблюдавшие за гладиаторскими боями, а бушующая толпа из безработных, бедняков и студентов с бесплатных трибун скандировала те же ругательства нараспев, явно получая удовольствие от того, что футболисты их слышат. Как напишут в спортивных рубриках газет на следующий день, матч для «Фенербахче» был легким, и всякий раз, когда забивали гол, я замечал, что встаю вместе со всеми и кричу на пределе голосовых связок.

В той атмосфере праздника и всобщего единения на поле и на трибунах, среди обнимавшихся и поздравлявших друг друга с победой мужчин было что-то такое, что скрадывало мои угрызения совести, а страхи превращало в гордость. Но, когда толпа стихала и удар по мячу слышали одновременно сорок тысяч человек, я поворачивал голову, смотрел на Босфор, видневшийся из-за старых открытых трибун, на русский корабль, проплывавший мимо дворца Долмабахче, и думал о Фюсун. Толком не зная, каков я на самом деле, она выбрала именно меня и с решимостью отдала себя именно мне. Это задевало меня за живое. Её длинная шея, ямочка пупка, какая имелась только у неё, сомнение и открытость, иногда читавшиеся в её глазах одновременно, грустная искренность в её взгляде, обращенном на меня, когда мы лежали рядом, и наши поцелуи не выходили у меня из головы.

— Ты сегодня что-то задумчивый. Наверное, волнуешься из-за предстоящей помолвки, — заметил Осман.

— Да.

— Очень любишь?

— Конечно.

Брат улыбнулся — с нежностью и пониманием — и посмотрел на мяч, который, покрутившись, замер посреди поля. Со стороны Девичьей башни подул легкий ветер, нежно заколыхавший полотнища флагов команд и маленькие красные флажки по углам поля. Ветер настойчиво задувал мне в глаза табачный дым от сигареты, которую курил брат, так что глаза у меня начали слезиться. Я вспомнил, как в детстве у меня тоже текли слезы, когда отец курил рядом со мной на стадионе.

— Женитьба пойдет тебе на пользу, — убежденно произнес Осман, неотрывно следя за игрой. — Сразу заведете детей. Только смотри, от нас не прячьтесь, будут дружить с нашими. Сибель — практичная женщина, крепко стоит на земле. А ты слегка витаешь в облаках. Вот вы друг друга и дополните. Надеюсь, ты ей не надоешь, как надоел другим своим подружкам. Черт, да это же штрафной! Судья ослеп, что ли?!

Когда «Фенербахче» забили второй гол, мы все вскочили, заорали: «Го-о-о-л!» — и стали обнимать друг друга. После окончания матча к нам подошли армейский приятель отца Кова Кадри, несколько знакомых предпринимателей-болельщиков и один адвокат. В шумной толпе мы спускались с трибун и, пройдя вверх по улице от стадиона, дошли до гостиницы «Диван», где решили выпить за разговорами о футболе и политике. Я все время думал о Фюсун.

— Ты, Кемаль, все витаешь где-то, — заметил Кадри-бей. — Наверное, не любишь футбол, как твой брат.

— Вообще-то люблю. Но в последние годы...

— Кемаль очень любит футбол. Кадри-бей. Просто хороших пасов сейчас нет, — насмешливо сказал Осман.

— Между прочим, в пятьдесят девятом году я мог перечислить по памяти весь состав «Фенербахче», — обиделся я. — Озджан, Недим, Басри, Акпон, Наджи. Авни, Микро Мустфа, Джан, Юксель, Лефтер, Эргюн.

— Ты забыл Сераджеттина. Он тогда тоже в команде играл, — добавил Кова Кадри.

— Нет, он тогда не играл.

Спор затянулся — как всегда, каждый стоял на своем. Мы с Кова Кадри решили поспорить, играл ли в 1959 году Сераджеттин в «Фенербахче». Проигравший обязался угостить всю компанию выпивкой.

На обратном пути по Нишанташи я отстал от других. В квартире «Дома милосердия», куда мать отправляла все наши старые вещи и игрушки, хранилась жестяная коробка, где мы с братом в детстве хранили вкладыши от жвачки «Замбо» с фотографиями футболистов и актеров. Я знал, что если найду ту коробку, то выиграю спор.

Но стоило мне переступить порог квартиры, я понял, зачем на самом деле пришел. Мне хотелось вспомнить мгновения, проведенные с Фюсун. Некоторое время я смотрел на незастеленную кровать, на которой мы любили друг друга, на пепельницу, оставленную на тумбочке у изголовья, на чашки из-под чая. Старые вещи, чей запах усиливался от влажности и пыли, образовали одно целое с тенями по углам, составив образ обители счастья. За окном опускалась тьма, но с улицы продолжали доноситься крики и брань мальчишек, гонявших без устали мяч.

В тот день, десятого мая 1975 года, в квартире «Дома милосердия» я нашел ту коробку, но она оказалась пустой. Вкладыши с фотографиями, которые выложены в моем музее, я купил позже, у коллекционера Хыфзы-бея, когда подружился со стамбульскими собирателями редкостей. Впоследствии, разглядывая свою коллекцию портретов, я вспомнил, что в те дни мне еще только предстояло познакомиться со многими стамбульскими актерами, вроде Экрема Гючлю (сыгравшего пророка Ибрагима в фильме, о котором рассказывал нам с Фюсун Четин-эфенди), и как мы ходили с ними по злачным барам, где собирались все, кто был близок к миру кино. А в тот день в «Доме милосердия» я впервые смутно ощутил, что старые вещи и темная квартира, где царило волшебство наших поцелуев с Фюсун, а мое дыхание прерывало трепетное чувство счастья, займут очень важное место в моей жизни.

Как и многие люди на земле, я впервые увидел целующихся влюбленных в кино. Помню, зрелище потрясло меня. После этого поцелуи долго казались чем-то невероятным, тревожа мое воображение. Кроме нескольких эпизодов в Америке, за тридцать лет жизни я нигде, кроме кино, ни разу не видел целующуюся пару. Поэтому даже в тридцать лет пребывал в наивной уверенности, что в кино ходят специально для того, чтобы смотреть, как целуются другие. А сюжет фильма лишь был поводом. И когда Фюсун целовалась со мной, я чувствовал, что она подражает виденному на экране.

Не считая нескольких первых раз, мы с Фюсун целовались не для того, чтобы возбудить или испытать притяжение друг друга. Поцелуи оказались для нас ощутимым подтверждением собственного удовольствия. Пока мы медленно и с наслаждением целовались, с изумлением открывая для себя суть взаимной радости, неожиданно выяснялось, что каждый долгий поцелуй — это не только наши мокрые рты и языки, благодаря которым мы умудрялись вселить смелость друг в друга, но и воспоминания. Сначала я целовал её саму, потом её же — из воспоминаний, затем открывал на мгновение глаза и, тут же сомкнув их, целовал её вновь — ту, которую только что видел и которую только что вспоминал. Через некоторое время к этим воспоминаниям добавлялись другие образы, похожие на неё, я целовал и их, ощущая такой прилив мужской силы, что, не отрываясь от губ Фюсун, чувствовал, будто наслаждение испытывает кто-то еще. Удовольствие, которое я получал от её детского рта, пахнущего клубникой, полных, широких губ и движений её жадного, игривого язычка, вызывало полную сумятицу в моих мыслях, которые как бы переговаривались одна с другой: «Боже мой, она же совсем ребенок», — восклицала одна. «Да, но очень женственный ребенок», — возражала ей другая. Поток мыслей нарастал, унося за собой всех тех новых мужчин, которыми я становился, целуя её, и всех тех Фюсун, которые жили в моем сознании. Те первые, долгие поцелуи, тот любовный обряд, медленно свершавшийся между нами, и его детали приоткрывали мне тайну доселе неведомого знания о счастье и о том, что в нашем мире иногда приоткрываются врата в рай. Нам казалось, что наши поцелуи расстилают перед нами не только дорогу в благодатный мир телесных удовольствий и усиливавшегося физического желания, но и уносят прочь из весеннего полудня, в котором мы жили, в широкое, безграничное и безбрежное Время.

Мог ли я полюбить её? Тогда я испытывал бесконечное счастье и волнение. По тому, как наскакивали друг на друга мои мысли, было ясно, что душа моя, возможно, вскоре попадет в жернова между пошлостью ситуации — если я с легкостью отнесусь к своему нежданному счастью, — и опасностями, которые сулит мне случившееся, если восприму его серьезно. Тем вечером к нам в гости на ужин, навестить родителей, пришел Осман с женой Беррин и детьми. За едой я думал только о Фюсун и наших поцелуях.

На следующий день после полудня мне захотелось побывать в кино. Я вовсе не собирался ничего смотреть, но не смог бы, как обычно в обеденный перерыв, поесть в закусочной для рабочих в Пангалты вместе с пожилыми сотрудниками «Сат-Сата» и заботливой толстухой-секретаршей, любившей напоминать мне, каким в детстве хорошим мальчиком я был. Для меня несносной показалась сама возможность веселой и беззаботной болтовни с коллегами, перед которыми я старался играть роль «скромного директора» и друга, все время думая только о Фюсун и мечтая, чтобы поскорей наступило два часа. Мне надо было побыть одному.

Я задумчиво брел по району Османбей, разглядывая витрины, и вдруг увидел афишу, из которой явствовало, что в городе идет ретроспектива фильмов Хичкока. Я выбрал картину с Грейс Келли, где точно была сцена поцелуя. Много лет спустя я нашел и поместил в своем музее карманный матовый фонарик контролера, марки «Аляска-Фриго», чтобы он напоминал о выкуренных мной во время того сеанса сигаретах, о домохозяйках, коротавших время на утреннем показе, ленивых школьниках, прогуливавших уроки, и чтобы он всегда светил в темные уголки памяти, ведь именно тогда я осознал как жажду поцелуев, так и потребность одиночества.

После весенней жары на улице в прохладном кинотеатре было хорошо: мне нравился тяжелый воздух зала, шепот взволнованных зрителей, тени по краям толстого бархатного занавеса и в темных углах, казавшиеся мне сказочными чудовищами, и я чувствовал, как при мысли о том, что скоро увижу Фюсун, во мне волнами растекается счастье. Помню, выйдя из кино и направляясь по кривым, извилистым переулкам Османбей к месту нашей встречи на проспект Тешвикие мимо мануфактурных магазинчиков, кофеен, скобяных лавок, гладилен, где утюжили мужские рубашки, я решил, что это свидание должно стать последним.

Сначала я всерьез полагал заниматься с ней математикой. Но терял голову от её волос, спадавших на тетрадь, от её руки, с легкой дрожью выводившей цифры, от того, что резинка на кончике карандаша, который она имела привычку держать во рту, внезапно оказывалась зажатой её розоватыми, такими же как кожа на соске, губами; я терял голову от легких прикосновений. И старался сдержать себя. Когда Фюсун начинала решать уравнение, у неё на лице появлялось самоуверенное выражение, и, в спешке забыв о приличиях, она, если курила, резко выдыхала сигаретный дым, от которого у меня навертывались слезы. Поглядывая краешком глаза, чтобы понять, заметил ли я, как быстро она разобралась со сложной задачей, Фюсун в это время случайно совершала ошибку в сложении, чем портила все дело, и, увидев, что её результат не совпадает ни с одним из ответов в пунктах а, b, с или d, поначалу расстраивалась, потом начинала волноваться, а затем пыталась оправдаться, говоря, что это у неё «не от незнания, а от невнимательности». Я с умным видом советовал ей быть собраннее и больше не допускать глупых ошибок. Говорил, что внимание — часть сообразительности, и засматривался на кончик её деловитого карандаша, прыгавшего над новой задачей, словно голодный воробей над зернами, на то, как она, теребя волосы, умело упрощала неравенство, с тревогой замечая, что во мне опять растет нетерпение и беспокойство.

Затем мы принимались целоваться, целовались долго и забирались в постель. Когда мы любили друг друга, в наших движениях иногда проскальзывало сознание тяжести позора, ответственности и угрызений совести за утраченную невинность, и мы оба сразу замечали это. Но я видел по глазам Фюсун, что она получает физическое удовольствие и очарована состоявшимся наконец волнительным открытием мира наслаждений, которые, должно быть, будоражили её воображение многие годы. Этот неизведанный мир Фюсун открывала для себя подобно путешественнику, любителю приключений, который, преодолев бушующие моря и океаны, добрался-таки до далекой страны, легенды о которой слышал многие годы, а теперь с восторгом и упоением разглядывает каждое дерево и каждый камень новой земли и с трепетом, но все же очень осторожно касается каждого листика и цветка.

Если не считать главного мужского инструмента удовольствия, Фюсун в основном интересовало не мое тело и не мужское тело как таковое. Её переживания были направлены на себя саму, на её собственные ощущения. А мои руки, мои пальцы, мой рот служили тому, чтобы выявлять все новые точки и возможности наслаждения на её бархатной коже и где-то глубоко внутри. Всякий раз, когда она познавала неизведанные удовольствия, путь к которым мне часто приходилось показывать ей, Фюсун изумлялась. Её глаза закатывались в томной задумчивости, и она с восхищением наблюдала, как новое наслаждение, рождавшееся в ней самой, вдруг окатывает со всей силой, а затем с удивлением, иногда вскрикнув, следила за его отраженными толчками в венах, в голове, в ногах, будто нарастающий озноб, и, замерев, вновь ждала моей помощи. «Сделай так еще раз! Пожалуйста, сделай так еще!» — шептала она.

Я был несказанно счастлив. Но понимал это не разумом, я чувствовал кожей, что счастье во мне, и пытался поймать его в повседневной жизни, например отвечая на телефонный звонок, торопливо поднимаясь по лестнице, стоя в очереди или выбирая с Сибель, с которой я намеревался обручиться через четыре недели, закуски в ресторане на Таксиме. Иногда я даже забывал, что чувством, которое пропитало меня, словно драгоценный аромат, обязан Фюсун. И когда мы с Сибель торопливо, пока никого нет, занимались любовью у меня в кабинете — что бывало нередко, — испытывал большое, единое и неделимое счастье.

13 Любовь, смелость, современность

Однажды вечером, когда мы ужинали с Сибель в «Фойе», она подарила мне туалетную воду марки «Сплин», которую купила в Париже и флакон которой представлен в моем музее. Я совершенно не люблю духи, но следующим утром, лишь из любопытства, побрызгал немного на шею, и Фюсун в моих объятиях почувствовала этот запах.

— Тебе Сибель-ханым их подарила?

— Нет. Я сам купил.

— Чтобы нравиться Сибель-ханым?

— Нет, дорогая моя, чтобы нравиться тебе.

— Вы занимаетесь любовью с Сибель-ханым?

— Нет.

— Пожалуйста, не ври. — Влажное от пота лицо Фюсун погрустнело. — Я отнесусь к этому нормально. Ты ведь занимаешься с ней любовью, да? — Она пристально посмотрела мне в глаза, как мать, которая убеждает ребенка сказать правду.

— Нет.

— Поверь, ложью ты обидишь меня гораздо сильнее. Пожалуйста, признайся. Хорошо, а почему тогда между вами ничего нет?

— Мы с Сибель познакомились прошлым летом в Суадие, — начал рассказывать я, крепче обняв Фюсун. — Летом наш зимний дом в городе стоял пустой, и мы приезжали в Нишанташи. А осенью она уехала в Париж. Зимой я несколько раз наведывался к ней.

— На самолете?

— Да. В декабре Сибель окончила университет и вернулась из Франции, чтобы выйти за меня замуж, — продолжал я. — На этот раз мы встречались у нас на даче, в Суадие. Но зимой в доме бьтало так холодно, что никакого удовольствия мы не испытывали.

— В общем, вы решили сделать перерыв, пока не появится теплый дом.

— В начале марта, два месяца назад, мы опять поехали в Суадие. В доме было все так же холодно. Мы разожгли камин, и за несколько минут дом наполнился едким дымом, а мы поссорились. После этого Сибель еще простудилась и заболела. У неё поднялась температура, она неделю провела в постели. И мы решили больше не ездить туда.

— Кто из вас не захотел там бывать? — спросила Фюсун. — Она или ты? — Вместо нежного выражения — «пожалуйста, скажи правду» — в её глазах появилось мольба: «Пожалуйста, соври и не расстраивай меня», словно собственное любопытство причиняло ей боль.

— Думаю, что Сибель считает, что если до свадьбы мы будем реже заниматься любовью, то я стану больше ценить помолвку, свадьбу и даже её саму, — сказал я.

— Но ты говоришь, что у вас и раньше все было.

— Ты не понимаешь. Дело же не в первой близости.

— Да, не в первой, — согласилась Фюсун.

— Сибель показала, как она меня любит и как мне доверяет, — я вспомнил её слова: — Но мысль о том, чтобы заниматься любовью до замужества, ей неприятна... Я её понимаю. Она долго училась в Европе, но не такая смелая и современная, как ты...

Воцарилось долгое молчание. Так как я много лет размышлял над значением этой немоты, то теперь, надеюсь, понимаю её причины: я попытался сделать Фюсун комплимент, но у сказанного оказался и другой смысл. Получалось, что близость с Сибель до свадьбы я объяснял тем, что она любит меня и доверяет мне, а такой же поступок Фюсун — лишь её смелостью и современностью. А из этого следовал вывод, что слова о том, какая она «смелая и современная», в которых я буду раскаиваться потом многие годы, означали, что я не испытываю перед Фюсун особой ответственности за произошедшее, да и привязанности тоже. Раз уж она такая современная, сближение с мужчиной до свадьбы или отсутствие девственности в первую брачную ночь для неё не составляет проблемы... Совсем как у европейских женщин или у тех легендарных дам, что прогуливаются в одиночестве по улицам Стамбула... А ведь я просто хотел сказать ей приятное.

Размышляя над причиной молчания, хотя, конечно, ничего сразу тогда не осознав, я засмотрелся на медленно качавшиеся от ветра ветви деревьев в саду. Мы часто лежали, обнявшись, в кровати, разговаривали и смотрели в окно, на деревья, на соседние дома и на ворон, летавших с крыши на крышу.

— На самом деле никакая я не смелая и не современная, — тихо сказала Фюсун, нарушив безмолвие.

Я объяснил себе её слова тем, что слишком уж тяжела для неё тема и что ей просто неловко, поэтому и не придал им значения.

— Женщина может безумно любить мужчину много лет, но совершенно не быть близка с ним... — осторожно прибавила Фюсун.

— Конечно, — поспешно согласился я. Опять наступило молчание.

— То есть сейчас между вами ничего нет? А почему ты не приводил Сибель-ханым сюда?

— Нам в голову это не приходило, — я и сам удивился, почему мы с Сибель не догадались встречаться в квартире матери. — Раньше я здесь занимался, читал, общался с друзьями, слушал музыку. Почему-то вспомнил об этой квартире из-за тебя.

— Верю, что тебе и в самом деле такое раньше не приходило на ум, — заметила внимательная Фюсун, которую трудно было провести. — Но в остальном, что ты рассказываешь, чувствуется ложь. Это так? Я хочу, чтобы ты никогда мне не врал. Я даже не верю в то, что у вас сейчас ничего нет. Раз нет, поклянись в этом. Пожалуйста.

— Клянусь, что мы с Сибель сейчас не занимаемся любовью, — улыбнулся я, обнимая Фюсун.

— Ну, а когда вы собирались возобновить отношения? Летом, как только твои родители уедут в Суадие? Когда они уезжают? Скажи мне правду, и я больше никогда не буду ни о чем тебя спрашивать.

— Они уедут в Суадие после нашей помолвки, — пробормотал я смущенно.

— Ты мне сейчас хоть раз соврал?

— Нет.

— Подумай хорошенько.

Я сделал вид, что задумался. В это время Фюсун достала у меня из кармана водительские права и с любопытством вертела их в руках.

— Этхем-бей, — прочитала она. — У меня тоже есть молочное имя. Ладно. Ты подумал?

— Да, подумал. Я тебе ни разу не врал.

— Именно сейчас или в эти дни?

— Никогда... — сказал я. — Мы пока на той стадии, когда ложь не требуется.

— То есть?

Я пояснил, что наши отношения — не ради выгоды или общего дела, и, пусть мы скрываем их ото всех, друг к другу у нас искренние, чистые чувства и нам не нужно менять их на ложь.

— Уверена, ты мне соврал, — призналась Фюсун.

— Быстро же иссякло твое уважение ко мне!

— Признаться, я бы хотела, чтобы ты мне врал... Ведь обычно врут ради того, что больше всего на свете боятся потерять.

— Конечно, я вру ради тебя... Но тебе я не вру. Если хочешь, начну... Давай завтра опять встретимся. Хорошо?

— Хорошо! — согласилась Фюсун.

Я обнял её изо всех сил и вдохнул запах её кожи на шее. Всякий раз, когда я вдыхал этот запах — смесь ароматов морского воздуха и водорослей, жженого сахара и ванильного печенья, — меня наполняло чувство надежды и счастья, но часы, проведенные с Фюсун, ничего не меняли в ходе моей жизни. Наверное, так было потому, что это счастье и радость я воспринимал словно само собой разумеющееся.

И все же именно в те дни я впервые почувствовал появление в своей душе тех трещин и ран, от которых многие мужчины на всю жизнь обрекают себя на безнадежное, глубокое, черное одиночество. Отныне я каждый вечер перед сном доставал из холодильника бутылку ракы, наливал себе стаканчик и, глядя из окна на улицу, пил один. Окна моей спальни в квартире на верхнем этаже напротив мечети Тешвикие выходили на дома таких же семей, как наша, и с самого детства я любил сидеть у себя в темной комнате, смотреть на огни и испытывать от этого абсолютный покой.

Теми ночами, окунаясь в свечение ночного Нишанташи, я то и дело возвращался к мысли, что, если мне хочется вести ту прекрасную и счастливую жизнь со всеми привычными её радостями, которая у меня была, не нужно влюбляться в Фюсун. Я смутно понимал, что для этого должен не придавать большого значения её проблемам и историям, её миру. После уроков математики и любовных утех на разговоры у нас оставалось совсем немного времени, так что добиться задуманного не составило бы труда. Торопливо одевшись после очередного нежного любовного соития и выходя из квартиры, я иногда уверял себя, что Фюсун тоже проявляет усилие, чтобы не придавать большого значения отношениям со мной.

Мне кажется, чтобы понять происходившее со мной, надо учитывать, какое громадное удовольствие получали мы в те слишком счастливые, невероятно сладостные мгновения, осознать, какое счастье переживали мы оба. Конечно, движущей силой моей истории было стремление растянуть любовные минуты, а также зависимость от наслаждения. Всякий раз, когда я, пытаясь понять причину моей многолетней привязанности к Фюсун, вспоминал те бесподобные мгновения, уходившие шлейфом в вечность, вместо логических мыслей оживали прекрасные сцены проведенных вместе часов. Красавица Фюсун сидит у меня на коленях, и я ласкаю языком её большую левую грудь... Или же капли пота стекают с моего лба и подбородка на красивый затылок Фюсун, и я любуюсь её прекрасной спиной и ягодицами... Или то, как она, вскрикнув от сладостной истомы, на мгновение открывает глаза... Или выражение, которое появляется на её лице в самый приятный момент нашего соития...

Позднее я понял, что эти сцены не были причиной удовольствия и счастья, которое я испытывал, а лишь возбуждали мое сознание. Размышляя над тем, почему моя любовь к Фюсун столь сильна, я пытался воссоздать в воображении не только наши ласки, но и все, что нас окружало. Помню, как за окном на дерево взгромоздились две вороны, одна из них внезапно села на железную решетку балкона и уставилась на нас. Когда я был маленьким, к нам на перила усаживалась точно такая же ворона, и мама говорила мне: «Ну-ка, давай спи! А то ворона прилетела проверить, спишь ты или нет!» — и я испуганно прятался под оделяло. Фюсун рассказывала, что и к ней в детстве тоже прилетала ворона.

Иногда сама обстановка холодной и пыльной комнаты, иногда старые простыни и непритязательный вид наших бледных тел на них, иногда звуки извне — шум машин, грохот бесконечных стамбульских строек, крики уличных торговцев — возвращали нас к реальности, показывая, что наше любовное действо происходит не в мире грез. Бывало, мы слышали гудки парохода, доносившиеся до нас из Долмабахче или Бешикташа, и пытались угадать, что это за корабль. Но при каждой новой встрече мы предавались ласкам все искреннее и свободнее, и я понимал, что мое счастье вызвано не только таинством фантазий и весьма притягательным физическим процессом, но и любованием складочками, прыщиками, волосками, многочисленными родинками и всякими пятнышками на теле Фюсун.

Что меня привязывало к ней, кроме нашего безграничного и простодушного удовольствия от занятий любовью? И почему я мог быть таким искренним во время близости с ней? Родилась ли наша любовь из наслаждения и из постоянного к нему стремления или из чего-то другого, что подпитывало взаимное желание? В те счастливые дни, когда мы с Фюсун тайно встречались и предавались любви, я совершенно не задавался такими вопросами, а вел себя точно ребенок в кондитерской, который жадно ест купленные матерью сладости.

14 Улицы, скверы, мосты и площади Стамбула

Однажды Фюсун, упомянув некоего школьного учителя, который ей в юности нравился, заметила: «Он был не такой, как все мужчины». Я спросил её, что она имеет в виду, но ответа не получил. Два дня спустя я еще раз поинтересовался, какой смысл она вкладывает в выражение «быть не таким, как все мужчины».

— Я знаю, ты спрашиваешь потому, что для тебя это важно, — произнесла Фюсун, вставая с кровати. — И хочу сказать без обиняков. Хочешь?

— Конечно... Почему ты встаешь?

— Не хочу быть раздетой, когда буду говорить то, о чем хочу рассказать.

— Мне тоже одеться? — спросил я. Она не ответила, и я натянул штаны.

Пачку сигарет, пепельницу из Кютахьи, стакан и чашку (из неё пила Фюсун), морскую раковину, которую она вертела в руках, пока рассказьшала одну за другой свои истории, а также напоминавшие детские её заколки я поместил в свой музей, чтобы никто никогда не забыл, что происходившее касалось маленькой девочки, совсем еще ребенка, и чтобы сами предметы поведали посетителям моего музея, какая тяжелая и гнетущая атмосфера воцарилась тогда в комнате.

Фюсун начала рассказ с хозяина маленькой лавки на улице Куйулу Бостан, где продавались табак, дешевые игрушки и газеты. Этот дядюшка Сефиль (назовем его именем нарицательным) был приятелем её отца; иногда они встречались поиграть в нарды. Всякий раз, когда отец посылал Фюсун, которой тогда не исполнилось десяти, к нему в лавку за лимонадом, сигаретами или пивом, дядюшка Сефиль старался задержать её под каким-нибудь предлогом, вроде такого: «Сдачи нет, подожди, я тебе лимонада дам», а летом, когда рядом никого не бьшо, говорил: «Да ты вся вспотела!» — и ощупывал её.

Когда ей исполнилось двенадцать, у них появился сосед, которого она прозвала Усатое Дерьмо. Раз или два в неделю он со своей толстухой-женой приходил к ним в гости. Пока все слушали радио, беседовали, пили чай и лакомились сладостями, этот рослый человек, которого так любил её отец, осторожно, чтобы никто не заметил (сама Фюсун не понимала, что происходит), клал ей руку то на талию, то на плечо, то на бедро, то на коленку и делал вид, будто забыл её убрать. Иногда его рука «ненароком» так метко падала Фюсун на коленку, как созревшая груша — в корзину; и пока, слегка дрожа и потея, рука оставалась недвижимой, сама Фюсун боялась пошевелиться, словно на ноге у неё поселился страшный краб, а сосед как ни в чем не бывало, держа другой рукой чашку с чаем, продолжал мирную беседу.

Однажды десятилетняя Фюсун захотела сесть к отцу, который играл с друзьями в карты. Но он не разрешил: «Подожди, дочка; видишь, я занят». Тогда некто Сакиль-бей, партнер отца по игре, позвал её: «Иди ко мне, пускай мне повезет», и гладил её так, что эти ласки не казались ей потом невинными.

Улицы, скверы, мосты, кинотеатры, автобусы, многолюдные площади, безлюдные переулки и спуски Стамбула кишели мрачными фигурами этих добродушных дядюшек, оживавших в её воспоминаниях, словно призраки зла, ни одного из которых она, правда, не смогла возненавидеть («Возможно, потому, что ни один из них по-настоящему не сделал мне ничего плохого»). Единственное, что поражало Фюсун, — упорное нежелание отца замечать, как каждый второй из его гостей очень быстро превращался в этого добродушного дядюшку и, зажав её на кухне или в коридоре, принимался тискать бедную девочку. В тринадцать она поняла, что её сочтут порядочной девушкой, если она не станет жаловаться на коварные домогательства всех этих соседей, приятелей и знакомых.

В те годы в неё влюбился лицеист (единственный воздыхатель, от которого у Фюсун не осталось плохих воспоминаний), и когда он в один прекрасный день написал на тротуаре под её окном «Я тебя люблю», отец за ухо подвел неудачливого влюбленного к окну Фюсун и, показав на надпись, у неё на глазах отвесил ему затрещину. А она со временем, как и любая приличная стамбульская девушка, научилась не ходить в одиночестве по безлюдным паркам, заброшенным пустырям и глухим переулкам — в общем, по таким местам, где в любой момент мог появиться какой-нибудь дядюшка и с удовольствием продемонстрировать ей свой причиндал.

Эти домогательства не омрачили её оптимистичного отношения к жизни потому, что мужчины, подчиняясь скрытому ритму мрачной мелодии страсти, невольно выдали ей и свое слабое место. За ней по пятам ходило целое полчище зевак, большинство которых видели её до этого только раз — где-нибудь на улице или у школы, перед кинотеатром или в автобусе. Некоторые потом преследовали её месяцами, но она делала вид, что не замечает их, и не жалела никого (о жалости спросил её я). Ходившие следом не всегда бывали терпеливы, нежно влюблены или вежливы. Многие не выдерживали и пытались заговорить с ней («Вы очень красивая!», «Можно пойти с вами?» «Я хочу кое о чем вас спросить!» и т. д.), а когда она не отвечала, злились и разражались непристойной бранью в её адрес. Были и такие, кто приводил друзей, чтобы показать девушку — предмет их неотступной слежки — и узнать мнение приятелей, или те, кто, не отставая от Фюсун ни на шаг, скабрезно хихикали, кто-то еще пытался посылать письма и подарки, а иные просто плакали. Одно время она смело подходила к ним, но однажды настырный воздыхатель толкнул её и попытался насильно поцеловать, и впредь она так не делала.

С четырнадцати лет, с тех пор как она узнала все мужские приемы и поняла намерения «других мужчин», она, конечно, больше не позволяла себя незаметно трогать, больше не попадалась на их уловки, но на улицах города всегда находились такие, кто находил способ нагло прикоснуться, прижаться к ней или ущипнуть её сзади. Теперь она уже не удивлялась, когда кто-нибудь, высунув руку из окна автомобиля, пытался на ходу прикоснуться к ней, или, сделав вид, что подвернул на лестнице ногу, хотел за неё ухватиться, или когда в лифте приставал с поцелуями; её не удивляло, как продавец, отдавая сдачу, делал все, чтобы погладить её пальцы.

Каждый мужчина, который тайно встречается с красивой женщиной, вынужден слушать — иногда с ревностью, в основном со смехом, а порой с жалостью и презрением — подобные истории о разных субъектах, которые пытаются познакомиться или пристают к его возлюбленной. Так, директором вступительных курсов был молчаливый, нервный человек лет тридцати с извечно налаченными волосами. Под различными поводами он зазывал Фюсун к себе в кабинет: «У тебя не сданы документ!», «Твоя контрольная потерялась!» — заводя долгие речи о смысле жизни, о красотах Стамбула, о недавно изданных стихах, но, не получив поощрения к дальнейшим действиям, разворачивался к ней спиной и, глядя в окно, глухим голосом шипел, как ругательство: «Можешь идти...»

Ей не хотелось рассказывать обо всех, кто приходил за покупками в бутик «Шанзелизе», только чтобы взглянуть на неё, — среди таких была даже одна дама, а Шенай-ханым, пользуясь этим, продавала им все подряд. По моему настоянию Фюсун упомянула о самом смешном из клиентов: низкорослый пятидесятилетний толстяк с торчащими, как щетина, усами, был похож на кувшин и очень богат. Он подолгу разговаривал с Шенай-ханым, то и дело вставляя в речь длинные фразы по-французски, которые неловко выговаривал маленьким ротиком; кенар Фюсун, Лимон, не выносил запаха его одеколона, которым потом благоухал весь магазин.

Среди нескольких кандидатов в женихи, которых её мать приводила, так сказать, на смотрины, но чтобы дочь не догадалась, ей понравился один, мысли которого были заняты, скорее, не женитьбой, а ею самой, и она даже несколько раз встречалась и целовалась с ним. В прошлом году в неё без памяти влюбился один парень из Роберт-колледжа, с которым они познакомились на музыкальном конкурсе лицеев, проходившем в стамбульском спортивно-концертном комплексе. Он встречал её у школы, и они каждый день ходили вместе гулять, несколько раз целовались. Ведущий конкурса красоты, певец Хакан Серинкан, ей понравился не потому, что он известный, а потому, что проявлял к ней нежность и заботу во время конкурса, в то время как за кулисами все только и делали, что плели интриги и откровенно старались друг друга подставить. Он даже заранее прошептал ей на ухо её вопросы по культуре и искусству (и ответы на них), которых смертельно боялись все девушки, но потом, когда сей старомодный деятель эстрады с большими восточными усами начал обрывать ей телефон, она не стала подходить — правда, мама тоже была против него. Выражение моего лица при этих словах Фюсун совершенно справедливо и не без удовольствия истолковала как проявление ревности и с нежностью поспешила успокоить: с шестнадцати лет она ни в кого не влюблялась. Ей не нравилось, что во всех журналах, по телевидению и в песнях бесконечно судачили о любви — по её мнению, об этом чувстве не всегда говорят честно, и она полагала, что многие, кто не влюблен по-настоящему, преувеличивают свои чувства, чтобы понравиться. Любовь для неё означала то, когда ради другого можно пожертвовать жизнью и быть готовым на все. Но такое у каждого человека бывает только раз в жизни.

— Ты хотя бы однажды чувствовала что-то подобное? — поинтересовался я, ложась рядом с ней.

— Всего несколько раз, — ответила она и на некоторое время задумалась, как осмотрительный человек, который старается говорить правду. А потом рассказала об одном человеке.

Тот приятный, богатый и «конечно, женатый» коммерсант влюбился в неё столь страстно, что его любовь начинала напоминать навязчивую идею, и поэтому Фюсун почувствовала, что тоже сможет полюбить его. По вечерам, когда она выходила из магазина, он забирал её на своем «мустанге» с угла улицы Аккавак, и они ездили на смотровую площадку к Часовой башне в Долмабахче, откуда был виден Босфор, где они пили чай, сидя в машине, либо подолгу, иногда под дождем, целовались в машине, и охваченный страстью тридцатипятилетний мужчина, забыв, что женат, предлагал Фюсун стать его женой. Наверное, я бы смог заглушить поднимавшуюся во мне ревность, понимающе посмеиваясь над мучениями коммерсанта, как того хотелось Фюсун, но, когда она назвала марку его машины, дело, которым он занимался, а потом, добавив, что у него большие зеленые глаза, внезапно сообщила и его имя, меня охватил приступ жгучей ревности. Человек, которого назвала Фюсун, Тургай-бей, был богатым текстильным фабрикантом, другом нашей семьи и деловым партнером, с которым все мы — отец, брат и я — часто встречались. Я много раз видел этого высокого, красивого и непомерно здорового человека у нас на улице в Нишанташи, счастливым, в кругу семьи, с женой и детьми. Неужели я почувствовал столь сильную ревность от того, что всегда уважал Тургай-бея за привязанность к своей семье, за его трудолюбие, честность и порядочность? Фюсун сказала, что сначала он, чтобы добиться благосклонности, несколько месяцев подряд почти каждый день приходил в бутик «Шанзелизе» и, чтобы задобрить Шенай-ханым, подметившую, к чему все клонится, скупал все подряд.

Она принимала его подарки, так как Шенай-ханым велела ей «не обижать любезного клиента». Убедившись же, что он её любит, начала встречаться с ним, но «лишь из любопытства» и даже испытывала к нему «странное влечение». Как-то раз, снежным зимним днем, они поехали на его машине, опять же по настоянию Шенай-ханым, в Бебек «помогать» её приятельнице, открывшей там модный магазин. На обратном пути поужинали в Ортакёе, и чересчур осмелевший от изрядного количества ракы Тургай-бей стал уговаривать её «попить кофе» в номерах на окраинах Шишли. Когда Фюсун отказалась, «чуткий и изящный человек» потерял голову и кинулся к ней с уверениями, что купит ей все, чего Фюсун ни пожелает, лишь бы она поехала с ним. Остановив машину на каком-то пустыре, он начал целовать её, как обычно, но Фюсун в тот день целоваться не хотелось, и тогда он попытался насильно овладеть ею. «Одновременно он говорил, что даст мне за это много денег, — продолжала Фюсун. — На следующий день, когда магазин закрылся, на свидание я не пошла. Через день он сам пришел, как ни в чем не бывало. Просил и умолял встретиться, а чтобы я запомнила проведенные вместе счастливые дни, подарил мне игрушечный „мустанг" и оставил у Шенай-ханым. Больше к нему в машину я не села. Конечно, мне нужно было сделать так, чтобы он больше не приходил. Но меня так подкупило, что он влюбился в меня, точно подросток, и забыл обо всем, и я не смогла этого сказать. Может быть, пожалела его, не знаю. Он приходил каждый день, делал покупки на большие суммы, от чего очень радовалась Шенай-ханым, заказывал что-нибудь для жены, но, стоило ему увидеть где-нибудь в углу меня, взгляд его зеленых глаз туманился, и он принимался умолять: „Давай встречаться как раньше! Хорошо! Каждый вечер! Давай будем опять кататься по городу, больше я ни о чем не прошу". После того как появился ты, я, когда приходит он, ухожу в служебную комнату. Теперь, правда, он бывает в магазине реже».

— Почему зимой, целуясь с ним в машине, ты не пошла до конца?

— Тогда мне еще не было восемнадцати, — с серьезным видом, насупив брови, объяснила Фюсун. — Восемнадцать лет мне исполнилось 12 апреля, за две недели до того, как мы с тобой встретились у нас в магазине.

Если важнейшим признаком любви являются неотступные мысли о партнере или о кандидате в партнеры, я, видимо, был на грани того, чтобы влюбиться в Фюсун. Но благоразумный и хладнокровный человек во мне останавливал, подсказывая: причина того, что мой разум постоянно занят мыслями о Фюсун, кроется в существовании других её мужчин, о которых мне известно. Тут, конечно, можно возразить, что ревность — также весьма важный признак любви, но на это голос рассудка встревоженно спешил убедить в скоротечности моего отношения: я привыкну к списку «других мужчин», с которыми целовалась Фюсун, и, наверное, даже стану презирать их за то, что они не сумели пойти дальше поцелуев. Однако в тот день, занимаясь с ней любовью, я удивился, заметив, что, помимо обычного искреннего стремления к физическому счастью, всегда состоявшего из сочетания игры, любопытства и страсти, веду себя так, будто стремлюсь, выражаясь книжным языком, «обладать ею» и потому демонстрирую ей свои желания грубо и в повелительной форме.

15 Некоторые неблагопристойные антропологические детали

Раз уж я упомянул здесь слово «обладать», то мне хочется затронуть тему, составляющую фундамент нашей истории и без того хорошо знакомую некоторым моим читателям и посетителям моего музея. Однако будущим поколениям не так-то просто понять суть данного предмета, а посему думаю, что мне надлежит сообщить читателю некоторые «особые» — в наши времена говорили «неблагопристойные» — сведения касательно культуры нашего общества.

Через 1975 лет после пришествия пророка Исы (Иисуса Христа), на землях Балканского полуострова, Ближнего Востока, северного, южного и восточного Средиземноморья «невинность» девушек продолжала считаться драгоценным сокровищем, которое следовало беречь до свадьбы. В некоторых районах Стамбула его ценность несколько понизилась, на что повлияли условия городской жизни, а также европеизация нравов, приведшая к тому, что часто девушки выходили замуж не такими юными. Но, если в те годы девушка решалась до свадьбы «пойти с мужчиной до конца», это имело большое значение и оказывалось чревато самыми серьезными последствиями — даже в европеизированных и состоятельных кругах Стабмула.

В лучшем случае это означало, как в моей ситуации, что молодые люди давно решили пожениться. В кругу состоятельных людей, не чуждых западной культуре, сближение помолвленных или решивших обручиться молодых людей воспринималось весьма снисходительно, хотя и считалось редкостью. Молодые женщины из высшего общества, получившие прекрасное образование в Европе, доверившись будущим мужьям до свадьбы, предпочитали объяснять свой поступок раскрепощенносью, освобождающей их от уз традиции.

Если же случалось такое, что девушка теряла девственность в результате изнасилования, в компании, по глупости или чрезмерной смелости, когда речь не шла о доверии хорошо знакомому человеку, а союза сердец никто и не ждал и не одобрял, мужчина (если он, конечно, обладал понятием чести в традиционном смысле) должен был жениться на девушке, дабы спасти её честь. Ахмед, брат моего друга и героя нашего повествования Мехмеда, женился на своей супруге, Севде, с которой нынче весьма счастлив, именно в результате такого вот недоразумения, под давлением угрызений совести.

Если мужчина пытался дать деру или когда совращенной им красавице не исполнилось восемнадцати, её разгневанный папаша мог подать в суд и заставить развратника жениться на обесчещенной дочери. Подобные дела нередко освещались в прессе, и тогда глаза «соблазненной», как тогда писали, барышни на фотографии закрывали черной полоской, чтобы никто не узнал о её позоре. Так как подобные же полоски использовались в полицейских сводках на фотографиях задержанных проституток и развратниц, в те годы чтение турецких газет напоминало поход на маскарад, где лица женщин скрывали маски. Правда, тогда лица турчанок без подобной полоски на глазах вообще были редкостью, если не считать представительниц «легких профессий», вроде певиц, актрис и участниц конкурсов красоты, а в рекламе предпочитали снимать иностранок, не исповедовавших ислам.

О том, чтобы разумная, не имевшая связей с мужчинами девушка попала в подобное положение и отдалась ловеласу, не намеревавшемуся на ней жениться, речи представить было невозможно. Поэтому любой поступок такого рода считался непозволительной глупостью. В популярных тогда турецких мелодрамах излюбленным сюжетом были грустные истории, когда, например, девушке на «невинной» вечеринке незаметно подсыпали в лимонад снотворное и, воспользовавшись её беспамятством, бесчестили бедняжку, лишив её «самого драгоценного сокровища». В конце таких фильмов добропорядочные героини обычно умирали, а подлые и грязные становились проститутками.

Конечно, обществом допускалось, что девушка могла поступить неразумно в результате физического желания. Однако та, кто настолько страстно и откровенно любила физические удовольствия, что могла забыть ради них о традиции и приличиях, отпугивала кандидатов в мужья, поскольку слишком отличалась от других, да и такое поведение воспринималось недопустимым для порядочной девушки; кроме того, вполне вероятно потом она ради собственного удовольствия обманула бы супруга. Один мой чрезмерно консервативный армейский приятель, смущаясь, признался (правда, в его словах звучало и раскаяние), что расстался со своей подругой только потому, что «они до свадьбы слишком часто занимались любовью» (хотя, естественно, друг другу не изменяли).

Несмотря на строгие правила и ужас положения несчастных, презревших их, — от изгнания из общества до смерти, среди молодых мужчин поразительным образом бытовала вера, что легкомысленных барышень пруд пруди. «Городское предание», как назвали бы это социологи, особенно нравилось богатым провинциалам, переехавшим в Стамбул, беднякам и дельцам среднего пошиба: доступность женщин не вызывала ни у кого ни малейшего сомнения. Обитатели относительно богатых районов Стамбула — Таксима, Бейоглу, Шишли, Нишанташи и Бебека — также наивно искали воплощения этой легенды, особенно когда страдали от физического голода. Складывалось такое впечатление, будто, по общему убеждению, женщины, способные «пойти до конца» до свадьбы только ради удовольствия, «совсем как в Европе», живут исключительно в европеизированных районах города, как Нишанташи, где никогда не покрывают головы и носят мини-юбки. Многие мои друзья, вроде Хильми, дети богатых фабрикантов, воображали, что легендарные девушки готовы на все, лишь бы сесть к ним в «мерседес». По субботам, когда у разогретых пивом юношей начинало изрядно шуметь в голове, они яро и методично прочесывали на машине Стамбул, улицу за улицей, площадь за площадью, чтобы встретить наконец такую девушку. Десять лет назад я даже провел как-то вечер вместе с Хильми, разъезжая на «мерседесе» его отца в поисках вожделенной незнакомки, но мы так и не встретили ни одной подобной женщины — ни в длинной юбке, ни в короткой, зато потом заплатили сутенерам в дорогом отеле в Бебеке большие деньги, чтобы уединиться в номере с двумя танцовщицами, исполнявшими танец живота для туристов и гуляк. Пусть читатели будущих счастливых эпох сейчас осудят меня, скажу пару слов в защиту моего приятеля Хильми: несмотря на неуемность своего характера, он вовсе не был уверен, что любая девушка в мини-юбке готова отдаться первому встречному, а, наоборот, защищал на улице крашеных блондинок от обидчиков, преследовавших их, и даже, если требовалось, влезал в драки с нищими безработными и традиционно усатыми молодыми оборванцами, чтобы «научить их культурно обращаться с женщинами». Я заговорил о женщинах, дабы несколько отдалиться от темы ревности, которую пробудили во мне истории Фюсун. Больше всего мне не давал покоя Тургай-бей. Я полагал, что причина кроется в том, что он знаком мне и живет в Нашанташи, а потому считал свою ревность вполне естественной и временной.

16 Ревность

Вечером того дня, когда Фюсун в красках рассказала о Тургай-бее, мы ужинали семейным кругом в старом летнем доме родителей Сибель на Босфоре, неподалеку от Азиатской крепости, где они проводили каждое лето. После ужина я подсел к Сибель.

— Дорогой, ты сегодня много выпил, — тихо заметила она. — Тебе не нравится, как идет подготовка?

— Да нет. Я рад, что помолвка будет в отеле «Хилтон», — попытался я развеять сомнения своей невесты. — Ты же знаешь, что моей матери хотелось видеть на помолвке как можно больше гостей. Вот и она будет довольна...

— Тогда что тебя беспокоит?

— Ничего... Дай-ка мне список приглашенных.

— Он у мамы, ей твоя мама отдала, — Сибель показала головой в сторону моей будущей тещи.

Я встал, сделал несколько шагов, от которых старинное, прогнившее до основания, ветхое строение, каждая доска в котором пела на свой лад, сотрясалось до основания, и сел рядом с её матерью: «Простите, я могу взглянуть на список приглашенных?»

— Конечно, сынок.

Хотя перед глазами у меня все плыло от ракы, я тотчас нашел имя Тургай-бея и вычеркнул его, и в тот же миг, подчиняясь какому-то сладостному внутреннему голосу, вписал вместо него имена Фюсун и её родителей, а также их адрес на улице Куйулу Бостан, потом вернул ей список и прошептал:

— Сударыня, человек, имя которого я сейчас зачеркнул, долгое время был близким другом нашей семьи, но некоторое время назад, при совершении одной крупной сделки по производству пряжи, его, увы, обуяла жадность, и он сознательно причинил нам много неприятностей. Моя мать об этом не знает.

— Мало кто в наше время ценит старых друзей, хорошие человеческие отношения, как раньше, Кемаль-бей, — понимающе закивала она. — Надеюсь, люди, которых вы вписали вместо него, вас не огорчат. Сколько их?

— Это наши дальние родственники по материнской линии. Учитель истории, его супруга, много лет работавшая портнихой, и их восемнадцатилетняя красавица-дочка.

— Вот хорошо, — обрадовалась будущая теща. — Среди приглашенных много молодых людей, и мы беспокоились, что им не с кем будет танцевать.

На обратном пути, засыпая в отцовском «шевроле» 56-й модели, который вел Четин-эфенди, я смотрел на лабиринты всегда темных по ночам главных улиц города, на красоту многовековых стен, которые, поверх трещин, плесени и водорослей, покрывали политические надписи, на причалы, освещенные прожекторами пароходов «Городских пассажирских линий», на высокие ветви столетних чинар. Отец, заснувший от легкой тряски автомобиля по брусчатке, тихонько похрапывал на заднем сиденье.

Мать была довольна, что все выходит так, как ей хотелось. Обычно, когда мы вместе возвращались из гостей, она прямо в машине излагала свое мнение о тех, у которых мы только что были.

«Прекрасные люди. Сразу видно — порядочные. И такие скромные, благовоспитанные, ничего не скажешь. Но что ж у них такой красивый дом — и в таком состоянии! Как же так можно? Вот жалость-то. Неужели нет возможности в порядок его привести? Не верю. Но ты, сынок, не слушай меня! Красивее, образованнее и умнее Сибель тебе во всем Стамбуле девушки не найти».

Когда мы с родителями доехали до дверей нашего дома, мне вдруг захотелось пройтись. Я решил прогуляться до лавки Алааддина, где нам с братом мама покупала в детстве дешевые турецкие игрушки, шоколадки, мячи, ружья, шарики, карты, жвачки с вкладышами, комиксы и многое другое. Лавка еще не закрылась. Алааддин уже снял развешенные на каштане перед входом газеты и гасил свет, но, к моему удивлению, пригласил меня войти, так что я успел купить, порывшись среди мешков, дешевую куклу (теперь она в моем музее на своем месте). До момента, когда я подарю её Фюсун и забуду в объятиях о ревности, оставалось еще пятнадцать часов, и я впервые ощутил боль от того, что не могу ей позвонить.

Боль исходила из глубины души, оттуда же, где обычно возникало раскаяние. Интересно, что Фюсун сейчас делает? Ноги сами вели меня все дальше от дома. Дойдя до улицы Куйулу Бостан, я миновал кофейню, где мы с приятелями слушали радио и играли в карты, прошел мимо школьного двора, на котором мы играли мальчишками в футбол. И вот вдали показался их дом и освещенные окна квартиры на втором этаже. Чем дольше я смотрел на эти окна, под которыми рос каштан, тем сильнее билось мое сердце. Голос рассудка, как ни боролся с ним алкоголь, не замолчал и твердил еще назойливее, что сейчас дверь откроет отец Фюсун и не оберешься позора.

Годами позже я заказал для своего музея картину. На ней довольно хорошо видны светящиеся окна дома Фюсун, ветви каштана, на которые падал желтоватый свет от окон, и глубина темно-синего ночного неба над Нишанташи, точно изображенного художником со всеми трубами и крышами. Не знаю только, видна ли посетителям музея на этой картине ревность, которую испытывал я, глядя на тот пейзаж?

Пока я не мог оторвать глаз от светлых окон на втором этаже, мой пьяный разум откровенно сообщил мне, что пришел я сюда этой лунной ночью увидеть, поцеловать Фюсун и поговорить с нею лишь для того, чтобы увериться: сегодняшний вечер она не проводит с кем-то другим. Ведь раз уж она смогла «пойти до конца» со мной, вдруг любопытство заставит её испытать, каково сделать это с другими поклонниками, которых она перечислила мне тогда. Своей восторженной и искренней радостью от физических удовольствий Фюсун напоминала мне ребенка, получившего новую игрушку. Такую привязанность к наслаждениям, такую способность отдаваться всем существом я встречал лишь у немногих женщин, и это постепенно усиливало мою ревность.

Не помню, сколько я смотрел на её окна. Вернувшись домой с купленной в подарок куклой, я лег спать.

Утром, по пути на работу, мне не давали покоя размышления о ночном поступке — избавиться от яда ревности так и не удалось. Мысль о том, что я влюблен, показалась мне ужасной. Манекенщица Инге, рекламирующая лимонад «Мельтем», кокетливо подмигивала с бокового фасада какого-то здания и взглядом советовала быть поосторожнее. Я решил было в шутливой форме рассказать о своей тайне приятелям — Заиму, Мехмеду и Хильми: ирония мешает страсти достичь серьезных размеров. Но потом передумал, так как не был уверен, смогут ли самые близкие мои друзья — я подозревал, что им нравилась Сибель, ведь недаром они говорили, как мне повезло, — помочь и выслушать без зависти рассказ о Фюсун, которая тоже нравилась им. К тому же, едва заговорив об этом, обнажу свои чувства и вскоре захочу говорить о Фюсун искренне и честно, без насмешек, как того требует её открытость и искренность, и друзья сразу поймут, что я влюбился не на шутку. Так что, пока мимо окна моего кабинета с грохотом проносились автобусы в Мачку и Левент, на которых мы в детстве ездили с мамой и братом домой с площади Тюнель, я пришел к выводу, что сейчас не стану предпринимать ничего, чтобы волнение, вызываемое во мне Фюсун, не пошатнуло счастливый брак, который приближался день ото дня. Я решил, что лучше оставить все как есть и спокойно наслаждаться удовольствием и счастьем, которыми меня щедро одарила жизнь.

17 Теперь моя жизнь связана с твоей

Обо всех принятых решениях было тут же мною забыто, когда Фюсун опоздала на десять минут. Бросая взгляды на наручные часы, подарок Сибель, и настенные часы марки «Nacar» (Фюсун нравилось раскачивать их гири и слушать бой), я то и дело выглядывал из-за занавесок на улицу, на проспект Тешвикие, мерял шагами певший на все лады старый паркет, а одержимый страстью Тургай-бей все не давал мне покоя. Через некоторое время, не усидев, я выбежал на улицу. Направляясь по проспекту Тешвикие в сторону бутика «Шанзелизе», я внимательно посматривал по обеим сторонам, чтобы не разминуться с Фюсун, если она спешит ко мне. Но её не было ни на улице, ни в магазине.

— Здравствуйте, Кемаль-бей, — приветливо улыбнулась Шенай-ханым.

— Мы все-таки решили с Сибель-ханым купить ту сумку.

— Значит, передумали? — В уголках рта Шенай-ханым показалась насмешливая улыбка, но тут же исчезла.

Если у меня и есть повод стыдиться из-за Фюсун, ей тоже есть чего стесняться — сознательно продает подделки. Мы оба молчали. Невероятно медленно, что показалось мне пыткой, она сняла с манекена на витрине поддельную сумку и аккуратно, с видом опытной продавщицы, для которой продавать товар с витрины — особая честь, сдула с неё пыль. А я смотрел на кенара Фюсун, который в тот день что-то приуныл.

Шенай-ханым вручила мне пакет, я отдал ей деньги и уже собирался выходить, как вдруг она сказала, явно не без удовольствия от двусмысленности фразы: «Вы, значит, теперь нам доверяете и отныне будете чаще оказывать честь нашему магазину».

— Конечно.

Неужели она что-то скажет Сибель, заходившей в этот магазин, если я не начну здесь покупать? Меня, правда, не беспокоило, что я постепенно запутываюсь в сетях хитрой женщины, зато огорчало, что обращаю внимание на подобные мелочи. И вдруг я представил, как Фюсун поднимается в квартиру «Дома милосердия», не застает меня и уходит...

День был погожий, поистине весенний. Оживленно туда-сюда сновали люди: домохозяйки, отправившиеся за ежедневными покупками; девушки, неловко шагавшие на первом солнце в только что вошедших в моду туфлях на высокой платформе с широким каблуком и в мини-юбках; школьники, прогуливавшие последние занятия в первые летние деньки. Разыскивая глазами в толпе Фюсун, я видел цыганок, торговавших цветами, продавца контрабандных американских сигарет (его все считали тайным агентом полиции) — в общем, всех, кто создавал привычную уличную жизнь Нишанташи.

Мимо проехал грузовик с цистерной воды, сбоку красовалась надпись «Чистая вода „Жизнь"». Затем показалась Фюсун.

— Tы где? — одновременно спросили мы друг у друга. И тут же одновременно рассмеялись.

— Старая карга осталась в магазине на обед, а меня отправила помочь одной своей подруге. Я опоздала, а тебя уже не было.

— А я волновался, ходил к тебе в магазин. Купил ту сумку на память.

В тот день на Фюсун были сережки, одна из которых ныне выставлена на входе в мой музей. Мы вместе шли по улице. С проспекта Валиконак повернули на менее оживленный Эмляк. Прошли мимо домов, где располагались кабинеты врачей, куда мама водила меня в детстве — зубного и педиатра, всегда засовывавшего мне в рот твердую холодную ложку, чего я никогда не забуду, и вдруг увидели, что внизу улицы, у подножия холма, собралась толпа, несколько человек бегут в ту сторону, а другие, наоборот, идут нам навстречу с очень странными выражениями лиц.

Оказалось, произошла автомобильная авария, движение остановилось. У недавно проезжавшего мимо меня вниз по улице грузовика с цистерной лопнул тормоз, и машина выехала на встречную полосу, врезавшись в такси марки «плимут», какие сохранились в Стамбуле с 1940-х годов и курсировали между Тешвикие и Таксимом. Водитель грузовика стоял с дрожащими руками неподалеку и курил. Вся передняя часть легкового автомобиля была смята. Целым остался только таксометр посреди салона. Из-за спин прибывавшей толпы я разглядел окровавленное тело женщины, зажатой на переднем сиденье между разбитым лобовым стеклом и металлическими частями машины, и тут же узнал смуглую посетительницу бутика «Шанзелизе», выходившую оттуда. Мостовую усыпали бесчисленные осколки. Я взял Фюсун за руку и тихо сказал: «Пойдем». Но она не услышала меня. Застыв, не отрывая взгляда, она смотрела на мертвую.

Когда людей собралось слишком много, мы наконец ушли, так как меня беспокоила не столько погибшая (она, видимо, умерла сразу да и полиция уже приехала), сколько вероятность нарваться на кого-то из знакомых. Молча мы поднимались по улице от полицейского участка к «Дому милосердия», быстро приближаясь к тому мгновению, которое в начале своей книги я назвал «счастливейшим мигом моей жизни».

В прохладной парадной я обнял Фюсун и п